несториана/nestoriana

древнерусские и др. новости от Андрея Чернова

Федор Крюков. ПЕРВЫЕ ДВЕНАДЦАТЬ ГЛАВ «ТИХОГО ДОНА». Реконструкция протографа

kryukov-rost

Федор Крюков после трехмесячного заключения в «Крестах». 1909

Просматривая карты и космические снимки Дона, поневоле приходишь к выводу, что топографический прототип хутора Татарского расположен в шестидесяти верстах восточней Вешенской. Итак, хутор Хованский, само имя которого – тайный поклон от хованщины, первой искры русской буржуазно-демократической революции и первой попытки ввести в России парламентское устройство. Дело однако не в имени. Просто это место и по реалиям, и по пропорциям, и по абсолютным расстояниям идентично описанному в романе. И другого такого на Дону не существует.

Позволим внимательному читателю самостоятельно увериться в этом:

Хутор Хованский – в двенадцати верстах от Усть-Медведицкой станицы, на запад по Гетманскому шляху. От ветров он укрыт с юга меловой горой, а перед ним высокий обрыв и песчаная (так на картах!) коса, отделенная ериком, полузаросшей протокой из Дона в Дон. На одних картах коса изображена как остров, на других как полуостров.

Левый берег – неудобь: Обдонский лес, буреломы, голощечины, ендовы, пески. Здесь, как раз против куреня Мелеховых, – то, что в романе названо Прорвой. Это редкое слово, не попавшее даже в донские словари, но его знает Словарь русских народных говоров (с пометой Дон). Прорва – промыв берега, место, где река промыла себе новое русло. Еще одно донское значение – прореха. Ну а в ТД это сухое русло, ведущее к Дону от длинного и узкого, ятаганообразного озера. Наполняется и оживает Прорва лишь  во время весны воды да летних ливней. Тогда она урчит и гремит так, что ее слышно и от куреня Мелеховых (а это как минимум полверсты).

Для Крюкова Прорва – слово родное. Так звали речку его детства, речку-трудягу, текущую мимо Глазуновской станицы: «Узенькая такая речка вроде Прорвы с зацветшей, покрытой плесенью водой, а над речкой вишневые сады и сизые, задумчивые вербы слушают, как колеса кряхтят, вода кипит и бурлит, и смотрят, как солнце ловит брызги, зеленые, как осколки бутылки» [Ф. Д. Крюков. Мечты // «Русское Богатство», 1908].

Начнем со схемы (все картинки кликабельны!):

Хованский-схема-2-02-2013

…Выложил пост с географической привязкой хутора Татарского к реальному хутору Хованскому. И подтвержденную картографическими реалиями свою интерпретацию: Хованский – прототип мелеховского хутора в «Тихом Доне». Другого такого места на Дону просто нет.

Получил ответ от петербургского библиографа Игоря Шундалова. Он обнаружил, что ятаганообразное озерцо западней Татарского, которое в романе именуется Царевым прудом, на карте 1870 г. названо Царицыным ильменем (в переводе с донского Царицыным озером).

Царицын Ильмень

Озеро именно такое, как описано в романе – в двух-трех верстах восточней хутора, на самом берегу Дона, отделенное от реки лишь песчаным увалом. И находится, как сообщает сотник Листницкий, в полутра сотнях верст от станции. Станция – железнодорожная станция Миллерово, в романе она мелькает не раз. Впрочем, по этой привязке подойдет и хутор вблизи Вешенской станицы.

А вот координаты Царева пруда в романе:
«Посмеиваясь, Григорий оседлал старую, оставленную на племя матку и через гуменные ворота — чтоб не видел отец – выехал в степь. Ехали к займищу под горой. Копыта лошадей, чавкая, жевали грязь. В займище возле высохшего тополя их ожидали конные: сотник Листницкий на поджарой красавице кобылице и человек семь хуторских ребят верхами.
– Откуда скакать? – обратился к Митьке сотник, поправляя пенсне и
любуясь могучими грудными мускулами Митькиного жеребца.
– От тополя до Царева пруда.
– Где это Царев пруд? – Сотник близоруко сощурился.
– А вон, ваше благородие, возле леса.
Лошадей построили. Сотник поднял над головою плетку. Погон на его плече вспух бугром.
– Как скажу «три» – пускать! Ну? Раз, два… три!
Первый рванулся сотник, припадая к луке, придерживая рукой фуражку. Он на секунду опередил остальных. Митька с растерянно-бледным лицом привстал на стременах – казалось Григорию, томительно долго опускал на круп жеребца
подтянутую над головой плеть».

От тополя да Царева пруда – версты три. Это уже в девятнадцатом, когда началось антибольшевистское восстание, Крюков переносит мелеховский хутор ближе к Вешенской. А в первом варианте романа говорящим для него было имя Хованский (1682 год, стрелецкий бунт, возглавленный Иваном Хованским, первая попытка учредить на Руси парламент).

Описав некую конкретную местность, но назвав ее другим именем, художник рассчитывает на читательское узнавание и на припоминание реального имени. Так произошло и в этом случае. Дело в имени хутора, отсылающего к целому комплексу литературных и исторических воспоминаний, весьма актуальных. Но, разумеется, в том случае, когда само непроизнесенное имя является знаковым. Так получилось у Крюкова с хутором Хованским.

След переноса хутора к Вешенской углядел исследователь А. В. Венков: «Прохор Зыков (часть 6, гл. LIV) движется из Татарского вдоль Дона на запад (вверх по течению) и проезжает хутор Рубежин, который относится не к Вёшенской, а к Еланской станице, Вёшенский юрт начинается ещё выше (западней). Соответственно, Татарский находится ещё восточней Рубежина и тем более относится не к Вёшенской, а к Еланской или даже ещё более нижней – Усть-Хопёрской станице».

Ну а В. И. Самарин указал, что земляк главных героев купец Мохов проживает в станице, находящейся «неподалёку от устья Хопра».

Так и вышло.

Но то, что название аукнулось столь внятно: Хованский – скачка наперегонки по займищу до Царева (!) пруда, в которой дворянин Листницкий проигрывает завтрашнему карателю и палачу Митьке Коршунову.

Такого, честно говоря, я даже и не ожидал.

Знал, что при общей сумме совпадений ошибки быть не может. И всё равно сижу малость потрясенный.

Кстати, карта с Царицыным озером 1870 года. В этом году и родился Федор Дмитриевич Крюков. Так что гидрониму Царицин ильмень можно верить. Другое дело, что Крюкову тут нужен был именно Царев пруд. Как в названии хутора уже во аремя гражданской войны понадобилось имя татарника, несгибаемого, колючего цветка, воспетого сначала Львом Толстым, а потом и Федором Крюковым. В середине ноября 1919 года он пишет:

«И я вспоминаю прекрасный образ, который нашел великий писатель земли русской в «Хаджи-Мурате» для изображения жизнестойкой энергии и силы противодействия той девственной и глубокими корнями вошедшей в родимую землю человеческой породы, которая изумила и пленила его сердце беззаветной преданностью своей, – светок-татарник… Он один стоял среди взрытого, <вз>борожденного поля, черного и унылого, один, обрубленный, изломанный, вымазанный черноземной грязью, все еще торчал кверху. «Видно было, что весь кустик был переехан колесом и уже после поднялся и потому стоял боком, но все-таки стоял, – точно вырвали у него кусок тела, вывернули внутренности, оторвали руку, выкололи глаза, но он все стоит и не сдается человеку, уничтожившему всех его братьев кругом его»…

Необоримым цветком-татарником мыслю я и родное свое казачес­тво, не приникшее к пыли и праху придорожному в безжизненном просторе распятой родины, отстоявшее свое право на достойную жизнь и ныне восстановляющее единую Россию, великое отечество мое, прекрасное и нелепое, постыдно-досадное и невыразимо дорогое и близкое сердцу».

А вот гугловский снимок Хованского и его окрестностей:

мин-Хован-Усть-Медв Гугл 3-02-13

От западного края хутора до «колена» Дона четыре версты, от восточного конца до дальнего пруда – три (всё, как в романе). Дальше еще около двух верст до огромного хуторского луга и «Алешкина перелеска» (на военной карте 1990 г. здесь отмечен дубовый лес; так и в ТД), еще восточней – Красный яр и брод через Дон (историческое название – Хованский перелаз). Отсюда старик Мелехов крестится перед покосом на восток, «на беленький стручок далекой колокольни». Это господствующая над округой шатровая колокольня церкви Воскресения Господня (1782 год), старейшая постройка на краю Усть-Медведицкой станицы (до нее от луговой деляны Мелеховых верст восемь). Причем с мелеховского луга видна только смотрящая на запад колокольня, которая закрывает собой тело храма.

voskresenskajacerkov

Колокольня Воскресенской церкви над береговым обрывом Усть-Медведицкой станицы («беленький стручок»). Архивное фото.

Обратимся к генштабовской двухкилометровке 1990 г.

M-38-086-1

Колокольня (ищи красную отметку «+») прекрасно просматривается от  Хованского перелаза (отметка – красная буква «Х»), ведь перепад высот правого и левого берегов достаточно велик.

*     *     *
Так случилось, что последовательность первых глав первой части романа (со второй по восьмую) оказалась инвертирована: ни редактор Серафимович, ни назначенный в авторы юный плагиатор, не сумели корректно восстановить авторскую архитектуру текста.

Подобные ошибки топорного, насильственного монтажа обнаружены и в других частях романа, об этом см., в частности, в публикациях Алексея Неклюдова: http://tikhij-don.narod.ru

Как такое могло произойти – вопрос праздный.

Неполная «рукопись» романа («черновики» и «беловики»), спешно изготовленная Шолоховым весной 1929 г. для «комиссии по плагиату», не только уличает ее изготовителей, но и дает представление о подлинных черновиках «Тихого Дона». Механически воспроизводя первую авторскую редакции, неискушенные в текстологии монтажники середины 1920-х не заметили, что подлинный автор существенно переработал начальную редакцию романа и последовательность глав несколько изменилась.

В конце апреля 2010 года в эпистолярной дискуссии о хронологии романа московский исследователь Савелий Рожков предположил, что первые восемь страниц с историей рода Мелеховых и утренней рыбалкой в протографе располагались после сцены ночной рыбалки (и до покоса), а рыбалка с отцом и продажа сазана купцу Мохову приходится на день Троицы. (И гусь, и сазан в этот день оказываются весьма кстати. Как и «праздничная рубаха»… Но есть и другие, не косвенные, а прямые указания. О них ниже.)

Помимо Рожкова участие в той дискуссии приняли Алексей Неклюдов и автор этой заметки. Проверив предположение коллеги, я убедился и в корректности, и в необходимости перенесения сцены утренней рыбалки (но не истории рода Мелеховых).

Как выяснилось, логика авторского сюжета ТД способна постоять за себя сама. При этом абсурдная система хронологических отсылок выстраивается в четкую, простую временную последовательность.

* * *

Во II главе перед тем, как начать удить сазанов, Григорий обменивается с отцом такими репликами: «– Куда править? – К Черному яру. Спробуем возле энтой ка́рши, где надысь сидели» (с. 14).

Обратимся к шолоховским «черновикам». Григорий говорит: «– За что серчаешь, Аксютка? Неужели за надышные, что в займище?..» (с. 28). Иное в издании ТД, которое осуществлялось в более исправного списка: «– За что серчаешь, Аксютка? Неужели за надышнее, что в займище?..» (ТД: 1, VIII, 48).

Нады’шний – третьего дня (ДС). По СРНГ 1. на днях, недавний; 2. Прошлый, минувший. От диалектного надысь: «Эта уш на третий день – ни вщира, ни позавщира, а надысь» (ДС). Ну а на’дышный – нужный (ДС), от надо. Переписчик не вдумывается в смысл и потому путает «е» с «ы». (В протографе после «д» шло подряд аж девять «крючков», столь похожих друг на друга в продвинутых почерках.)

Но что за надышняя карша и что это за яр, о которых говорит старик Мелехов?

А вот они. В IV (!) главе Аксинья советует:

«– Гриша, у берега, кубыть, карша. Надоть обвесть.
Страшный толчок далеко отшвыривает Григория. Грохочущий всплеск, будто с яра (курсив мой. – А. Ч.) рухнула в воду глыбища породы» (с. 33).

У этой карши (у затонувшего вяза) и сидят, штопая прорванный сомом бредень, Григорий и Аксинья. Оттого и нарываются на вопрос прибежавшей с косы Дуняшки: «– Вы чего ж тут сидите? Батянька прислал, чтоб скорей шли к косе».

Это «сидение» и напомнит старик сыну через три дня на утренней рыбылке: «– Куда править? – К Черному яру. Спробуем возле энтой ка́рши, где надысь сидели» (с. 14).

…И где обнаружилась прореха в бредне, который вели Григорий с Аксиньей, и где Гришка чуть не утонул. И где он едва не соблазнил жену соседа.

Григорий не знает, что отец все видел из кустов боярышника, а потому и велит теперь сыну править на место того, едва не случившегося преступления.

Вот почему на третий день после той, ночной рыбалки, Пантелей Прокофьевич, уже обряженный в праздничную рубаху, передумал идти в церковь. Именно там, у затонувшей карши, он должен прочитать сыну отцовское наставление, именно там его мораль будет наиболее действенна.

Но почему для ночной рыбалки было выбрано именно то место?

В апреле-мае на Дону нерестится стерлядь. Она выбирает для этого «нерестовые ямы» – омуты с песчаным и галечным дном (как раз такое, с «нацелованной галькой» возле косы у хутора Татарского). Именно за стерлядью и ведет охоту многоопытный старик Мелехов.

(О локализации Черного Яра см. выписку в конце этого текста.)

Вся IV глава посвящена ночной рыбалке бреднем, в бурю. Тут же и та копна, в которой Аксинья отказала Григорию, а хитрый Пантелей наблюдал за этим, выжидая в зарослях боярышника.

* * *

Итак, через два дня на третий старик решается поговорить с сыном и зовет того порыбалить удочками. При этом на старике «праздничная рубаха». Так в шолоховской имитации «черновика» на с. 9, копирующей протограф; в издании же куда глуше, но тоже с намеком – рубаха «шитая крестиком» (!)

Дело происходит в Троицу. В какой другой день прижимистый купец Мохов точно купит свежего сазана, а ктитор утром, но уже после службы, то есть часов в 11, у церковной ограды будет устраивать аукцион с гусем?

После рыбалки отец и сын встречают расходящийся от обедни народ и видят, как в из церковной ограде ктитор торгует гусем.

«На площади у церковной ограды кучился народ. В толпе ктитор, поднимая над головой гуся, выкрикивал: «Полтинник! От-да-ли. Кто больше?»

Гусь вертел шеей, презрительно жмурил бирюзинку глаза» (с. 19).

Почему именно полтинник?

Да потому, что полтинник – 50 коп., а Троица – это Пятидесятница.

Необходимость переноса II (по Шолохову) главы на место VIII подтверждается и началом следующей, IX главы:

«От Троицы только и осталось по хуторским дворам: сухой чобор, рассыпанный на полах, пыль мятых листьев да морщиненая, отжившая зелень срубленных дубовых и ясеневых веток, приткнутых возле ворот и крылец. С Троицы начался луговой покос…»

Итак, хронология:

10 мая, за три дня до Троицы (13/26 мая 1912) – рыбалка бреднем в займище у карши. Григорий чуть не утонул. В копне он пристает к Аксинье. Гл. IV.

С. Л. Рожков полагает, день выбран не случайно – он попадает на семик (древний русалочий праздник, отмечается на седьмой день после праздника Вознесения Господня). И с этим трудно спорить. В семик у Черного яра Аксинья (натура сугубо русалочья) едва не утопила Григория.

«Два дня до Троицы» – хуторские делят луг. Гл. VIII начало.

День до Троицы («на другой день утром») – скачки, Григорий извиняется «за надышнее (позавчерашнее) в займище» Гл. VIII продолжение.
Троица: Пантелей Прокофьевич зовет сына на рыбалку и ссылается за каршу, у которой надысь (третьего дня) сидели. Гл. II.

* * *

Новая нумерация дана римскими цифрами, выделенными п/ж, нумерация по шолоховскому изданию – в скобках. Звездочками отмечены подглавки, не имеющие нумерации. Они каждый раз идут как дополнение к обозначенной цифрой главе.

I (I). История рода Мелеховых. Прокофий и смерть его жены после рождения Пантелея. * * * Семья Пантелея.

II (III). Григорий пришел с игрищ под утро. Поит коня брата, которому сегодня идти на службу. По просьбе матери Григорий будит Степана и Аксинью Астаховых. * * * Проводы казаков в майские лагеря. Григорий второй раз поит коня (Ошибка при сведении черновиков.) Григорий заигрывает с Аксиньей. Казаки уходят в лагеря.
Последнее описано глазами Григория: «Рослый вороной конь качнулся, подняв на стремени седока. Степан выехал из ворот торопким шагом, сидел в седле, как врытый, а Аксинья шла рядом, держась за стремя, и снизу вверх, любовно и жадно, по-собачьи заглядывала ему в глаза».
Но на с. 18 «черновика» после слов Пантелея Прокофьевича, сказанных в день ночной рыбалки («– Аксинью Степанову кликнем, пособить Степан надысь просил скосить ему, надо уважить») следуют перечеркнутые синим карандашом строки: «Григорий нахмурился, но в душе обрадовался отцовым словам. Аксинья не выходила у него из ума. Весь день перебирал он в памяти утренний разговор с нею, перед глазами мельтешилась ее улыбка, и тот любовно-собачий взгляд снизу вверх, каким она глядела провожая мужа…»
То есть и проводы казаков, и поздняя рыбалка происходят в семик (четверг) 10/23 мая 1912. На что указывает и «надысь», произнесенное стариком Мелеховым после «растряски» луга за два дня до Троицы (в 1912-м она пришлась на 13/26 мая; см. ниже).

III (V). Петро Мелехов и Степан Астахов едут на сборы.

IV (VI). Ночевка едущих на сборы казаков.
Начинается: «Возле лобастого, с желтой песчаной лысиной кургана остановились ночевать. С запада шла туча». Эта гроза будет описана и в следующей главе: «Туча шла вдоль по Дону с запада» (с. 19 рукописи).

V (IV). (Три дня до Троицы. Четверг 7-ой седмицы по Пасхе. Семик. Русалочья неделя, великий четверг 10/23 мая) «К вечеру собралась гроза». Имеется в виду вечер после отъезда казаков в лагеря. В издании эта первая фраза IV главы звучит так, как исправлено в черновике: «[На другой день] К вечеру собралась гроза» (с. 29). По рукописи старик Мелехов произносит: «– Степан надысь просил скосить ему» (с. 18). Так и в издании (с. 44).
Вечерняя гроза, рыбалка бреднем в займище у Черного яра близ карши, надалеко от косы. Аксинья отвергает Григория. Пантелей Прокофьевич из зарослей боярышника все видит.

VI (VII). История жизни Аксиньи. (Заканчивается фразой: «После рыбалки бреднем…»)

VII (VIII). «За два дня до Троицы хуторские делили луг» (в пятницу). От этого дня «надысь» (позавчера, в среду, то есть накануне отправки в лагеря) Степан просил старика Мелехова «скосить ему». На другой день (в субботу, за день до Троицы) Митька Коршунов будит Григория. Скачки с Листницким. Разговор Григория и Аксиньи. Григорий просит прощения за «надышнее в займище», то есть приставание на рыбалке, которая была позавчера, в четверг.

VIII (II). Пантелей Прокофьевич едет с сыном Григорием на рыбалку. (Троица, 13/26 мая 1912). И определяет место рыбалки у Черного яра: «возле энтой ка́рши, где надысь сидели», то есть в Семик, три дня назад. * * * Рыбалка. Поймали сазана. Объяснение отца с сыном. Митька Коршунов. («От обедни рассыпался по улицам народ […] На площади у церковной ограды кучился народ. В толпе ктитор, поднимая над головой гуся, выкрикивал: «Полтинник! От-да-ли. Кто больше?».) Братья Шамили. Купец Сергей Платонович Мохов и его дочь.

IX. Луговой покос начался «с Троицы» (на другой день после Троицы). * * * На покосе Григорий соблазняет Аксинью.

X. Купец Мохов раскрывает глаза Пантелею Прокофьевичу на роман Григория с Аксиньей. Объяснение старика-Мелехова с Аксиньей и с Григорием. Старик побил сына.

XI. Лагеря. Степан узнает об измене Аксиньи.

XII. Девять дней до прихода Степана. Григорий и Аксинья.

P.S. ОТКРЫТИЕ ФИЛОЛОГА МИХАИЛА МИХЕЕВА

Мой старинный московский товарищ, доктор филологических наук Михаил Михеев, описывая архив Федора Крюкова в Доме русского зарубежья, прислал мне несколько текстов донских песен, собранных Крюковым еще в студенчестве.  Это отдельная тетрадка. Среди песен есть, в частности и та, что дала название рассказу «На речке лазоревой» (Л. 19 об): «На речке лазоревой во чистом то поле было…»

Шолохов ухватил эхо этого крюковского названия, дав имя «Лазоревая степь» одной из вышедших под его именем повестей. А заодно спер другой открытый Крюковым лазоревый цветок:«Заря истухла, кончился бой»: («Лазоревая степь»).

Только потрясло меня не это. В той же тетрадке оказалась записанная рукою Федора Крюкова песня, сюжет которой стал завязкой любовного сюжета ТД.

Итак, полевая фонетическая запись, выполненная Ф. Д. Крюковым ок. 1890 года крупным, еще полудетским почерком.

Приношу благодарность Михаилу Михееву за разрешение опубликовать текст песни. Делаю это в собственной стихотворной записи. Оговорюсь только, что первое слово этой записи, видимо, со временем и подсказавшее начать роман с данного сюжета, первоначально означало всего лишь начало подборки (не текста песни, потому что словом «Конец» заканчивается и первая, и вторая, расположенная ниже на этом же листе песня):

– – –1

начало 

————

Не вечернiя зорюшка истухать стала

Полуночная звѣздачка она высоко взошла

Хорошая шельма бабочка поваду пашла

Удаленький добрай молодѣцъ вёлъ коня поить

С хорошаю шельмой бабачкой разговаривалъ

Позволь позволь душа бабачка ночевать ктебѣ притить,

Приди приди мой харошой я адна дома буду

Одна дома мнѣ своя воля.

Посте[те]лю* тибѣ постелюшку постель бѣлою;

Положу въ головушку три подушочки // Конецъ:–

—————————————————————

*Описка? – А. Ч.

Дом русского зарубежья. Фонд 14 (Ф. Д. Крюков. Произведения казачьего фольклора.). Опись 1. Е. х. 25. Л. 44 об. Факсимильное воспроизведение см. здесь, на «Несториане», в заметке «Находка филолога Михаила Михеева».

На обороте л. [15]-23 помета: «1889 года мая».

Из этой песни и попала на первую страницу романа «истухающая заря»:

«Ребятишки, пасшие за прогоном телят, рассказывали, будто видели они, как Прокофий вечерами, когда вянут зори, на руках носил жену до Татарского, ажник, кургана. Сажал ее там на макушке кургана, спиной к источенному столетиями ноздреватому камню, садился с ней рядом, и так подолгу глядели они в степь. Глядели до тех пор, пока истухала заря, а потом Прокофий кутал жену в зипун и на руках относил домой».

Отсюда же и такая странность повествования: Гришка перед уходом брата дважды поит Степанова коня на Дону, хотя на базу есть колодец. (В первый раз ночью, а потом поутру. И только со второй попытки он встречает свою, идущую с ведрами, «шельму-бабочку».

В полемике жизни с песней пишется и концовка VIII главы:

«Удивленный Григорий догнал Митьку у ворот.

– Придешь ноне на игрище? – спросил тот.

– Нет.

– Что так? Либо ночевать покликала?

Григорий потер ладонью лоб и не ответил».

Речь вовсе не про совпадение одного фольклорного клише. Именно в этой песне роман начинается с того, что казачка, оставшаяся одна в доме (муж, очевидно, служит) в ночи идет за водой и ее встречает молодой казак, который (ночью!) поехал поить коня. И она его приглашает ночевать, поскольку «одна дома» и ей «своя воля».

Подробной разверткой сюжета этой песни и стали первые главы ТД. При этом песня записана не кем-то, а Крюковым.

……………………………………………………………

P.S. Получил письмо от Алексея Неклюдова:

Андрей, кроме того, вариант той же песни поют казаки , когда едут на военные сборы:

…………………………………………………………………………………………………………………..

Эх ты, зоренька-зарница,

Рано на небо взошла…

Томилин по-бабьи  прикладывает  к  щеке  ладонь,  подхватывает  тонким, стенящим подголоском. Улыбаясь, заправив в рот усину, смотрит Петро, как у грудастого батарейца синеют от усилия узелки жил на висках.

Молодая, вот она, бабенка

Поздно по воду пошла…

Степан лежит к Христоне  головой,  поворачивается,  опираясь  на  руку; тугая красивая шея розовеет.

– Христоня, подмоги!

А мальчишка, он догадался,

Стал коня свово седлать…

Степан переводит на Петра улыбающийся взгляд выпученных глаз, и Петро, вытянув изо рта усину, присоединяет голос.

Христоня,  разинув  непомерную  залохматевшую  щетиной  пасть,   ревет, сотрясая брезентовую крышу будки:

Оседлал коня гнедого –

Стал бабенку догонять…

(5 глава 1-й части)

Я думаю надо будет проверять, какой вариант есть в песенных сборниках, если есть вообще.

А вообще – здOрово…

АН

…………………………………………………………

Сокращения:

ТД – «Тихий Дон»
ДС – Большой толковый словарь Донского казачества. М., 2003.

Ниже – реконструкция последовательности первых двенадцати глав «Тихого Дона».
Текст по изданию: Шолохов М. А. [Тихий Дон: Роман в четырех книгах]. // Шолохов М. А. Собрание сочинений: В 8 т. – М., 1956–1960:
http://feb-web.ru/feb/sholokh/default.asp?/feb/sholokh/texts/sh0/sh0.html

Андрей Чернов

02

Станица Глазуновская. Дом писателя Ф. Д. Крюкова. Рисунок 1918 г.

Ф. Д. КРЮКОВ

ТИХИЙ ДОН

книга первая

* * *
Ой ты, наш батюшка тихий Дон!
Ой, что же ты, тихий Дон, мутнехонек течешь?
Ах, как мне, тиху Дону, не мутну течи!
Со дна меня, тиха Дона, студены ключи бьют,
Посередь меня, тиха Дона, бела рыбица мутит.

(Старинная казачья песня)*

* В шолоховском издании по редакторскому недосмотру этому «мирному» эпиграфу предшествует другой, «ратный» («Не сохами-то славная зем[е]люшка наша распахана…») Хотя по логике он должен открывать оставшуюся без эпиграфа вторую, военную книгу. Эпиграф к третьей книге (также ратной) соответствует ее содержанию. Эпиграф к оставшейся в черновиках 7 части романа неизвестен, но вероятно, эта часть должна была войти в третий том, разросшийся от многочисленных цитат из позднейших белогвардейских мемуаров и партийных большевистских статей. В этом случае логика трех томов (и эпиграфов к ним) столь же очевидна, как и полемика с XIX веком, веком Льва Толстого: формула новейшего времени не Война и Мир, а Мир — Война — Гражданская война. 8 часть целиком принадлежит советским имитаторам. (Прим. А. Ч.)

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

I

Мелеховский двор — на самом краю хутора. Воротца со скотиньего база ведут на север к Дону. Крутой восьмисаженный спуск меж замшелых в прозелени меловых глыб, и вот берег: перламутровая россыпь ракушек, серая изломистая кайма нацелованной волнами гальки и дальше — перекипающее под ветром вороненой рябью стремя Дона. На восток, за красноталом гуменных плетней, — Гетманский шлях, полынная проседь, истоптанный конскими копытами бурый, живущо́й придорожник, часовенка на развилке; за ней — задернутая текучим маревом степь. С юга — меловая хребтина горы. На запад — улица, пронизывающая площадь, бегущая к займищу.

В предпоследнюю турецкую кампанию вернулся в хутор казак Мелехов Прокофий. Из Туретчины привел он жену — маленькую, закутанную в шаль женщину. Она прятала лицо, редко показывая тоскующие одичалые глаза. Пахла шелковая шаль далекими неведомыми запахами, радужные узоры ее питали бабью зависть. Пленная турчанка сторонилась родных Прокофия, и старик Мелехов вскоре отделил сына. В курень его не ходил до смерти, не забывая обиды.

Прокофий обстроился скоро: плотники срубили курень, сам пригородил базы для скотины и к осени увел на новое хозяйство сгорбленную иноземку-жену. Шел с ней за арбой с имуществом по хутору — высыпали на улицу все от мала до велика. Казаки сдержанно посмеивались в бороды, голосисто перекликались бабы, орда немытых казачат улюлюкала Прокофию вслед, но он, распахнув чекмень, шел медленно, как по пахотной борозде, сжимал в черной ладони хрупкую кисть жениной руки, непокорно нес белесо-чубатую голову, — лишь под скулами у него пухли и катались желваки да промеж каменных, по всегдашней неподвижности, бровей проступил пот.

С той поры редко видели его в хуторе, не бывал он и на майдане. Жил в своем курене, на отшибе у Дона, бирюком. Гутарили про него по хутору чудно́е. Ребятишки, пасшие за прогоном телят, рассказывали, будто видели они, как Прокофий вечерами, когда вянут зори, на руках носил жену до Татарского, ажник, кургана. Сажал ее там на макушке кургана, спиной к источенному столетиями ноздреватому камню, садился с ней рядом, и так подолгу глядели они в степь. Глядели до тех пор, пока истухала заря, а потом Прокофий кутал жену в зипун и на руках относил домой. Хутор терялся в догадках, подыскивая объяснение таким диковинным поступкам, бабам за разговорами поискаться некогда было. Разно гутарили и о жене Прокофия: одни утверждали, что красоты она досель невиданной, другие — наоборот.

Решилось все после того, как самая отчаянная из баб, жалмерка Мавра, сбегала к Прокофию будто бы за свежей накваской. Прокофий полез за накваской в погреб, а за это время Мавра и разглядела, что турчанка попалась Прокофию последняя из никудышних…

Спустя время раскрасневшаяся Мавра, с платком, съехавшим набок, торочила на проулке бабьей толпе:

— И что он, милушки, нашел в ней хорошего? Хоть бы баба была, а то так… Ни заду, ни пуза, одна страма. У нас девки глаже ее выгуливаются. В стану — перервать можно, как оса; глазюки — черные, здоровющие, стригеть ими, как сатана, прости бог. Должно, на-сносях дохаживает, ей-бо!

— На-сносях? — дивились бабы.

— Кубыть не махонькая, сама трех вынянчила.

— А с лица как?

— С лица-то? Желтая. Глаза тусменныи, — небось, не сладко на чужой сторонушке. А ишо, бабоньки, ходит-то она… в Прокофьевых шароварах.

— Ну-у?.. — ахали бабы испуганно и дружно.

— Сама видала — в шароварах, тольки без лампасин. Должно, буднишние его подцепила. Длинная на ней рубаха, а из-под рубахи шаровары, в чулки вобратые. Я как разглядела, так и захолонуло во мне…

Шепотом гутарили по хутору, что Прокофьева жена ведьмачит. Сноха Астаховых (жили Астаховы от хутора крайние к Прокофию) божилась, будто на второй день Троицы, перед светом, видела, как Прокофьева жена, простоволосая и босая, доила на их базу корову. С тех пор ссохлось у коровы вымя в детский кулачок, отбила от молока и вскоре издохла.

В тот год случился небывалый падеж скота. На стойле возле Дона каждый день пятнилась песчаная коса трупами коров и молодняка. Падеж перекинулся на лошадей. Таяли конские косяки, гулявшие на станичном отводе. И вот тут-то прополз по проулкам и улицам черный слушок…

С хуторского схода пришли казаки к Прокофию.

Хозяин вышел на крыльцо кланяясь.

— За чем добрым пожаловали, господа старики?

Толпа, подступая к крыльцу, немо молчала.

Наконец, один подвыпивший старик первый крикнул:

— Волоки нам свою ведьму! Суд наведем!..

Прокофий кинулся в дом, но в сенцах его догнали. Рослый батареец, по уличному прозвищу — Люшня, стукал Прокофия головой о стену, уговаривал:

— Не шуми, не шуми, нечего тут!.. Тебя не тронем, а бабу твою в землю втолочим. Лучше ее унистожить, чем всему хутору без скотины гибнуть. А ты не шуми, а то головой стену развалю!

— Тяни ее, суку, на баз!.. — гахнули у крыльца.

Полчанин Прокофия, намотав на руку волосы турчанки, другой рукой зажимая рот ее, распяленный в крике, бегом протащил ее через сени и кинул под ноги толпе. Тонкий вскрик просверлил ревущие голоса.

Прокофий раскидал шестерых казаков и, вломившись в горницу, сорвал со стены шашку. Давя друг друга, казаки шарахнулись из сенцев. Кружа над головой мерцающую, взвизгивающую шашку, Прокофий сбежал с крыльца. Толпа дрогнула и рассыпалась по двору.

У амбара Прокофий настиг тяжелого в беге батарейца Люшню и сзади, с левого плеча наискось, развалил его до пояса. Казаки, выламывавшие из плетня колья, сыпанули через гумно в степь.

Через полчаса осмелевшая толпа подступила ко двору. Двое разведчиков, пожимаясь, вошли в сенцы. На пороге кухни, подплывшая кровью, неловко запрокинув голову, лежала Прокофьева жена; в прорези мученически оскаленных зубов ее ворочался искусанный язык. Прокофий, с трясущейся головой и остановившимся взглядом, кутал в овчинную шубу попискивающий комочек — преждевременно родившегося ребенка.

* * *

Жена Прокофия умерла вечером этого же дня. Недоношенного ребенка, сжалившись, взяла бабка, Прокофьева мать.

Его обложили пареными отрубями, поили кобыльим молоком и через месяц, убедившись в том, что смуглый турковатый мальчонок выживет, понесли в церковь, окрестили. Назвали по деду Пантелеем. Прокофий вернулся с каторги через двенадцать лет. Подстриженная рыжая с проседью борода и обычная русская одежда делали его чужим, непохожим на казака. Он взял сына и стал на хозяйство.

Пантелей рос исчерна-смуглым, бедовым. Схож был на мать лицом и подбористой фигурой.

Женил его Прокофий на казачке — дочери соседа.

С тех пор и пошла турецкая кровь скрещиваться с казачьей. Отсюда и повелись в хуторе горбоносые, диковато-красивые казаки Мелеховы, а по-уличному — Турки.

Похоронив отца, въелся Пантелей в хозяйство: заново покрыл дом, прирезал к усадьбе с полдесятины гулевой земли, выстроил новые сараи и амбар под жестью. Кровельщик по хозяйскому заказу вырезал из обрезков пару жестяных петухов, укрепил их на крыше амбара. Веселили они мелеховский баз беспечным своим видом, придавая и ему вид самодовольный и зажиточный.

Под уклон сползавших годков закряжистел Пантелей Прокофьевич: раздался в ширину, чуть ссутулился, но все же выглядел стариком складным. Был сух в кости, хром (в молодости на императорском смотру на скачках сломал левую ногу), носил в левом ухе серебряную полумесяцем серьгу, до старости не слиняли на нем вороной масти борода и волосы, в гневе доходил до беспамятства и, как видно, этим раньше времени состарил свою когда-то красивую, а теперь сплошь опутанную паутиной морщин, дородную жену.

Старший, уже женатый сын его Петро напоминал мать: небольшой, курносый, в буйной повители пшеничного цвета волос, кареглазый; а младший, Григорий, в отца попер: на полголовы выше Петра, хоть на шесть лет моложе, такой же, как у бати, вислый коршунячий нос, в чуть косых прорезях подсиненные миндалины горячих глаз, острые плиты скул обтянуты коричневой румянеющей кожей. Так же сутулился Григорий, как и отец, даже в улыбке было у обоих общее, звероватое.

Дуняшка — отцова слабость — длиннорукий, большеглазый подросток, да Петрова жена Дарья с малым дитём — вот и вся мелеховская семья.

II (III)

Григорий пришел с игрищ после первых кочетов. Из сенцев пахнуло на него запахом перекисших хмелин и пряной сухменью богородицыной травки.

На цыпочках прошел в горницу, разделся, бережно повесил праздничные, с лампасами, шаровары, перекрестился, лег. На полу — перерезанная крестом оконного переплета золотая дрема лунного света. В углу под расшитыми полотенцами тусклый глянец серебрёных икон, над кроватью на подвеске тягучий гуд потревоженных мух.

Задремал было, но в кухне заплакал братнин ребенок.

Немазаной арбой заскрипела люлька. Дарья сонным голосом бормотнула:

— Цыц, ты, поганое дите! Ни сну тебе, ни покою. — Запела тихонько:

Кол[я]да-дуда*,
Иде ж ты была?
— Коней стерегла.
— Чего выстерегла?
— Коня с седлом,
С золотым махром…

Григорий, засыпая под мерный баюкающий скрип, вспомнил: «А ить завтра Петру в лагеря выходить. Останется Дашка с дитем… Косить, должно, без него будем».

Зарылся головой в горячую подушку, в уши назойливо сочится:

— А иде ж твой конь?
— За воротами стоит.
— А иде ж ворота?
— Вода унесла.

Встряхнуло Григория заливистое конское ржанье. По голосу угадал Петрова строевого коня.

Обессилевшими со сна пальцами долго застегивал рубаху, опять почти уснул под текучую зыбь песни:

— А иде ж гуси?
— В камыш ушли.
— А иде ж камыш?
— Девки выжали.
— А иде ж девки?
— Девки замуж ушли.
— А иде ж казаки?
— На войну пошли…

Разбитый сном, добрался Григорий до конюшни, вывел коня на проулок. Щекотнула лицо налетевшая паутина, и неожиданно пропал сон.
По Дону наискось — волнистый, никем не езженный лунный шлях. Над Доном — туман, а вверху звездное просо. Конь позади сторожко переставляет ноги. К воде спуск дурной. На той стороне утиный кряк, возле берега в тине взвернул и бухнул по воде омахом охотящийся на мелочь сом.

Григорий долго стоял у воды. Прелью сырой и пресной дышал берег. С конских губ ронялась дробная капель. На сердце у Григория сладостная пустота. Хорошо и бездумно. Возвращаясь, глянул на восход, там уже рассосалась синяя полутьма.

Возле конюшни столкнулся с матерью.

— Это ты, Гришка?

— А то кто ж.

— Коня поил?

— Поил, — нехотя отвечает Григорий.

Откинувшись назад, несет мать в завеске на затоп кизеки, шаркает старчески-дряблыми босыми ногами.

— Сходил бы Астаховых побудил. Степан с нашим Петром собирался ехать.

Прохлада вкладывает в Григория тугую дрожащую пружину. Тело в колючих мурашках. Через три порожка взбегает к Астаховым на гулкое крыльцо. Дверь не заперта. В кухне на разостланной полсти спит Степан, подмышкой у него голова жены.

В поредевшей темноте Григорий видит взбитую выше колен Аксиньину рубаху, березово-белые, бесстыдно раскинутые ноги. Он секунду смотрит, чувствуя, как сохнет во рту и в чугунном звоне пухнет голова.

Воровато повел глазами. Зачужавшим голосом хрипло:

— Эй, кто тут есть? Вставайте!

Аксинья всхлипнула со сна.

— Ой, кто такое? Ктой-то? — Суетливо зашарила, забилась в ногах голая ее рука, натягивая рубаху. Осталось на подушке пятнышко уроненной во сне слюны; крепок заревой бабий сон.

— Это я. Мать послала побудить вас…

— Мы зара̀з… Тут у нас не влезешь… От блох на полу спим. Степан, вставай, слышишь?

По голосу Григорий догадывается, что ей неловко, и спешит уйти.

* * *

Из хутора в майские лагеря уходило человек тридцать казаков. Место сбора — плац. Часам к семи к плацу потянулись повозки с брезентовыми будками, пешие и конные казаки в майских парусиновых рубахах, в снаряжении.

Петро на крыльце наспех сшивал треснувший чумбур. Пантелей Прокофьевич похаживал возле Петрова коня, — подсыпая в корыто овес, изредка покрикивал:

— Дуняшка, сухари зашила? А сало пересыпала солью?

Вся в румяном цвету, Дуняшка ласточкой чертила баз от стряпки к куреню, на окрики отца, смеясь, отмахивалась:

— Вы, батя, свое дело управляйте, а я братушке так уложу, что до Черкасского не ворохнется.

— Не поел? — осведомлялся Петро, слюнявя дратву и кивая на коня.

— Жует, — степенно отвечал отец, шершавой ладонью проверяя потники. Малое дело — крошка или былка прилипнет к потнику, а за один переход в кровь потрет спину коню.

— Доисть Гнедой — попоите его, батя.

— Гришка к Дону сводит. Эй, Григорий, веди коня!

Высокий поджарый донец с белой на лбу вызвездью пошел играючись. Григорий вывел его за калитку, — чуть тронув левой рукой холку, вскочил на него и с места — машистой рысью. У спуска хотел придержать, но конь сбился с ноги, зачастил, пошел под гору намётом. Откинувшись назад, почти лежа на спине коня, Григорий увидел спускавшуюся под гору женщину с ведрами. Свернул со стежки и, обгоняя взбаламученную пыль, врезался в воду.

С горы, покачиваясь, сходила Аксинья, еще издали голосисто крикнула:

— Чертяка бешеный! Чудок конем не стоптал! Вот погоди, я скажу отцу, как ты ездишь.

— Но-но, соседка, не ругайся. Проводишь мужа в лагеря, может и я в хозяйстве сгожусь.

— Как-то н[а] черт[а] нужен ты мне!**

— Зачнется покос — ишо попросишь, — смеялся Григорий.

Аксинья с подмостей ловко зачерпнула на коромысле ведро воды и, зажимая промеж колен надутую ветром юбку, глянула на Григория.

— Что ж, Степан твой собрался? — спросил Григорий.

— А тебе чего?

— Какая ты… Спросить, что ль, нельзя?

— Собрался. Ну?

— Остаешься, стал-быть, жалмеркой?

— Стал-быть, так.

Конь оторвал от воды губы, со скрипом пожевал стекавшую воду и, глядя на ту сторону Дона, ударил по воде передней ногой. Аксинья зачерпнула другое ведро; перекинув через плечо коромысло, легкой раскачкой пошла на гору. Григорий тронул коня следом. Ветер трепал на Аксинье юбку, перебирал на смуглой шее мелкие пушистые завитки. На тяжелом узле волос пламенела расшитая цветным шелком шлычка, розовая рубаха, заправленная в юбку, не морщинясь, охватывала крутую спину и налитые плечи. Поднимаясь в гору, Аксинья клонилась вперед, ясно вылегала под рубахой продольная ложбинка на спине. Григорий видел бурые круги слинявшей подмышками от пота рубахи, провожал глазами каждое движение. Ему хотелось снова заговорить с ней.

— Небось, будешь скучать по мужу? А?

Аксинья на ходу повернула голову, улыбнулась.

— А то как же. Ты вот женись, — переводя дух, она говорила прерывисто, — женись, а посля узнаешь, скучают ай нет по дружечке.
Толкнув коня, ровняясь с ней, Григорий заглянул ей в глаза.

— А ить иные бабы ажник рады, как мужей проводют. Наша Дарья без Петра толстеть зачинает.

Аксинья, двигая ноздрями, резко дышала; поправляя волосы, сказала:

— Муж — он не уж, а тянет кровя. Тебя-то скоро обженим?

— Не знаю, как батя. Должно, посля службы.

— Молодой ишо, не женись.
— А что?

— Сухота одна. — Она глянула исподлобья; не разжимая губ, скупо улыбнулась. И тут в первый раз заметил Григорий, что губы у нее бесстыдно-жадные, пухловатые.

Он, разбирая гриву на прядки, сказал:

— Охоты нету жениться. Какая-нибудь и так полюбит.

— Ай приметил?

— Чего мне примечать… Ты вот проводишь Степана…

— Ты со мной не заигрывай!

— Ушибешь?

— Степану скажу словцо…

— Я твоего Степана…

— Гляди, храбрый, слеза капнет.

— Не пужай, Аксинья!

— Я не пужаю. Твое дело с девками. Пущай утирки тебе вышивают, а на меня не заглядывайся.

— Нарошно буду глядеть.

— Ну, и гляди.

Аксинья примиряюще улыбнулась и сошла со стежки, норовя обойти коня. Григорий повернул его боком, загородил дорогу.

— Пусти, Гришка!

— Не пущу.

— Не дури, мне надо мужа сбирать.

Григорий, улыбаясь, горячил коня: тот, переступая, теснил Аксинью к яру.

— Пусти, дьявол, вон люди! Увидют, что́ подумают?

Она метнула по сторонам испуганным взглядом и прошла, хмурясь и не оглядываясь.

На крыльце Петро прощался с родными. Григорий заседлал коня. Придерживая шашку, Петро торопливо сбежал по порожкам, взял из рук Григория поводья.

Конь, чуя дорогу, беспокойно переступал, пенил, гоняя во рту, мундштук. Поймав ногой стремя, держась за луку, Петро говорил отцу:

— Лысых работой не нури, батя! Заосеняет — продадим. Григорию ить коня справлять. А степную траву, гляди, не продавай: в лугу ноне, сам знаешь, какие сена́ будут.

— Ну, с богом. Час добрый, — проговорил старик, крестясь.

Петро привычным движением вскинул в седло свое сбитое тело, поправил позади складки рубахи, стянутые пояском. Конь пошел к воротам. На солнце тускло блеснула головка шашки, подрагивавшая в такт шагам.

Дарья с ребенком на руках пошла следом. Мать, вытирая рукавом глаза и углом завески покрасневший нос, стояла посреди база.

— Братушка, пирожки! Пирожки забыл!.. Пирожки с картошкой!..

Дуняшка козой скакнула к воротам.

— Чего орешь, дура! — досадливо крикнул на нее Григорий.

— Остались пирожки-и! — прислонясь к калитке, стонала Дуняшка, и на измазанные горячие щеки, а со щек на будничную кофтенку — слезы.
Дарья из-под ладони следила за белой, занавешенной пылью рубахой мужа. Пантелей Прокофьевич, качая подгнивший столб у ворот, глянул на Григория.

— Ворота возьмись поправь да стояно́к на углу врой. — Подумав, добавил, как новость сообщил: — Уехал Петро.

Через плетень Григорий видел, как собирался Степан. Принаряженная в зеленую шерстяную юбку Аксинья подвела ему коня. Степан, улыбаясь, что-то говорил ей. Он не спеша, по-хозяйски, поцеловал жену и долго не снимал руки с ее плеча. Сожженная загаром и работой рука угольно чернела на белой Аксиньиной кофточке. Степан стоял к Григорию спиной; через плетень было видно его тугую, красиво подбритую шею, широкие, немного вислые плечи и — когда наклонялся к жене — закрученный кончик русого уса.

Аксинья чему-то смеялась и отрицательно качала головой. Рослый вороной конь качнулся, подняв на стремени седока. Степан выехал из ворот торопким шагом, сидел в седле, как врытый, а Аксинья шла рядом, держась за стремя, и снизу вверх, любовно и жадно, по-собачьи заглядывала ему в глаза.

Так миновали они соседний курень и скрылись за поворотом.

Григорий провожал их долгим неморгающим взглядом.

————————————

* Исследователь «Тихого Дона» Алексей Неклюдов заметил, что и во всех рукописных вариантах, и в изданиях Шолохова, не «Коляда-дуда» или «Колёда-дуда» (устойчивое выражение, встречается в южнорусских колядках), а бессмысленное «Колода-дуда». Цитируемая в этом месте ТД песня хорошо известна фольклористам. Ср., например: «– Колёда-дуда, / Где ж ты была? / – Коней стерегла. / – Чего выстерегла? / – Коня в седле, / В золотой узде…» (с. Перлевка Семилукского р-на Воронежской области). ТД в шолоховской его версии полон подобными «колодами» См. по ссылкам в конце данного текста. (Прим. А. Ч.)

**В шолоховском издании, как и в его «рукописях» (с. 15; 13; 14), нечто неудобоваримое: «– Как-то ни черт, нужен ты мне!» (ТД: 1, III, 26). Правка по идиоме, варианты которой неоднократно встречаются в прозе Ф. Д. Крюкова: «– А мнe што?! На кой черт мне девки?… » («Гулебщики»); «Да на черта оно мне, это казачество?» («На Тихом Дону»); «– Ну, вот… На кой она черт?» («Отец Нелид»); «На кой черт они?» («Зыбь»); «Ну, он меня с касции – долой: на черта ты, говорит, мне нужна, коль так хозяйствовать умеешь!» («Душа одна»); «На черта нам они?» («Станичники»); «На какого черта вам нужны были эти проводы, напутствия?»  («Шквал»); «Слепой кишки чтобы совсем не было – на кой она черт?» («Ратник»). «Ни черт» – испорченное «на черта» (конечное «а» было принято переписчиком за «ъ»). (Прим. А. Ч.)

III (V)

До хутора Сетракова — места лагерного сбора — шестьдесят верст*. Петро Мелехов и Астахов Степан ехали на одной бричке. С ними еще трое казаков-хуторян: Федот Бодовсков — молодой калмыковатый и рябой казак, второочередник лейб-гвардии Атаманского полка Хрисанф Токин, по прозвищу Христоня, и батареец Томилин Иван, направлявшийся в Персиановку. В бричку после первой же кормежки запрягли двухвершкового Христониного коня и Степанового вороного. Остальные три лошади, оседланные, шли позади. Правил здоровенный и дурковатый, как большинство атаманцев, Христоня. Колесом согнув спину, сидел он впереди, заслонял в будку свет, пугал лошадей гулким октавистым басом. В бричке, обтянутой новеньким брезентом, лежали, покуривая, Петро Мелехов, Степан и батареец Томилин. Федот Бодовсков шел позади; видно, не в тягость было ему втыкать в пыльную дорогу кривые свои калмыцкие ноги.

Христонина бричка шла головной. За ней тянулись еще семь или восемь запряжек с привязанными оседланными и неоседланными лошадьми.
Вихрились над дорогой хохот, крики, тягучие песни, конское порсканье, перезвяк порожних стремян.

У Петра в головах сухарный мешок. Лежит Петро и крутит желтый длиннющий ус.

— Степан!

— А?

— …на! Давай служивскую заиграем?

— Жарко дюже. Ссохлось все.

— Кабаков нету на ближних хуторах, не жди!

— Ну, заводи. Да ты ить не мастак. Эх, Гришка ваш дишканит! Потянет, чисто нитка серебряная, не голос. Мы с ним на игрищах драли.
Степан откидывает голову, — прокашлявшись, заводит низким звучным голосом:

Эх ты, зоренька-зарница,
Рано на небо взошла…

Томилин по-бабьи прикладывает к щеке ладонь, подхватывает тонким, стенящим подголоском. Улыбаясь, заправив в рот усину, смотрит Петро, как у грудастого батарейца синеют от усилия узелки жил на висках.

Молодая, вот она, бабенка
Поздно по воду пошла…

Степан лежит к Христоне головой, поворачивается, опираясь на руку; тугая красивая шея розовеет.
— Христоня, подмоги!

А мальчишка, он догадался,
Стал коня свово седлать…

Степан переводит на Петра улыбающийся взгляд выпученных глаз, и Петро, вытянув изо рта усину, присоединяет голос.

Христоня, разинув непомерную залохматевшую щетиной пасть, ревет, сотрясая брезентовую крышу будки:

Оседлал коня гнедого —
Стал бабенку догонять…

Христоня кладет на ребро аршинную босую ступню, ожидает, пока Степан начнет вновь. Тот, закрыв глаза, — потное лицо в тени, — ласково ведет песню, то снижая голос до шепота, то вскидывая до металлического звона:

Ты позволь, позволь, бабенка,
Коня в речке напоить…

И снова колокольно-набатным гудом давит Христоня голоса. Вливаются в песню голоса и с соседних бричек. Поцокивают колеса на железных ходах, чихают от пыли кони, тягучая и сильная, полой водой, течет над дорогой песня. От высыхающей степной музги, из горелой коричневой куги взлетывает белокрылый чибис. Он с криком летит в лощину; поворачивая голову, смотрит изумрудным глазком на цепь повозок, обтянутых белым, на лошадей, кудрявящих смачную пыль копытами, на шагающих по обочине дороги людей в белых, просмоленных пылью рубахах. Чибис падает в лощине, черной грудью ударяет в подсыхающую, примятую зверем траву — и не видит, что творится на дороге. А по дороге так же громыхают брички, так же нехотя переступают запотевшие под седлами кони; лишь казаки в серых рубахах быстро перебегают от своих бричек к передней, грудятся вокруг нее, стонут в хохоте.

Степан во весь рост стоит на бричке, одной рукой держится за брезентовый верх будки, другой коротко взмахивает; сыплет мельчайшей, подмывающей скороговоркой:

Не садися возле меня,
Не садися возле меня,
Люди скажут — любишь меня,
Любишь меня,
Ходишь ко мне,
Любишь меня,
Ходишь ко мне,
А я роду не простого…

Десятки грубых голосов хватают на лету, ухают, стелют на придорожную пыль:

А я роду не простого,
Не простого —
Воровского,
Воровского —
Не простого,
Люблю сына князевского…

Федот Бодовсков свищет; приседая, рвутся из постромок кони; Петро, высовываясь из будки, смеется и машет фуражкой; Степан, сверкая ослепительной усмешкой, озорно поводит плечами; а по дороге бугром движется пыль; Христоня, в распоясанной длиннющей рубахе, патлатый, мокрый от пота, ходит вприсядку, кружится маховым колесом, хмурясь и стоная, делает казачка, и на сером шелковье пыли остаются чудовищные разлапистые следы босых его ног.
————————
* Ныне хутор Сетраки Чертковского района Ростовской области в 60 верстах от Вешенской и в 120 хутора Хованского (прим. А. Ч.)

IV (VI)

Возле лобастого, с желтой песчаной лысиной кургана остановились ночевать.

С запада шла туча. С черного ее крыла сочился дождь. Поили коней в пруду. Над плотиной горбатились под ветром унылые вербы. В воде, покрытой застойной зеленью и чешуей убогих волн, отражаясь, коверкалась молния. Ветер скупо кропил дождевыми каплями, будто милостыню сыпал на черные ладони земли.

Стреноженных лошадей пустили на попас, назначив в караул трех человек. Остальные разводили огни, вешали котлы на дышла бричек.
Христоня кашеварил. Помешивая ложкой в котле, рассказывал сидевшим вокруг казакам:

— …Курган, стал-быть, высокий, навроде этого. Я и говорю покойничку-бате: «А что, атаман1 не забастует нас за то, что без всякого, стал-быть, дозволенья зачнем курган потрошить?»

— Об чем он тут брешет? — спросил вернувшийся от лошадей Степан.

— Рассказываю, как мы с покойничком-батей, царство небесное старику, клад искали.

— Где же вы его искали?

— Это, браток, аж за Фетисовой балкой. Да ты знаешь — Меркулов курган…

— Ну-ну… — Степан присел на корточки, положил на ладонь уголек. Плямкая губами, долго прикуривал, катал его по ладони.

— Ну, вот. Стал-быть, батя говорит: «Давай, Христан, раскопаем Меркулов курган». От деда слыхал он, что в нем зарытый клад. А клад, стал-быть, не кажному в руки дается. Батя сулил богу: отдашь, мол, клад — церкву прекрасную выстрою. Вот мы порешили и поехали туда. Земля станишная — сумнение от атамана могло только быть. Приезжаем к ночи. Дождались, покель смеркнется, кобылу, стал-быть, стреножили, а сами с лопатами залезли на макушку. Зачали бузовать прямо с темечка. Вырыли яму аршина в два, земля — чисто каменная, захрясла от давности. Взмок я. Батя всё молитвы шепчет, а у меня, братцы, верите, до того в животе бурчит… В летнюю пору, стал-быть, харч вам звестный: кислое молоко да квас… Перехватит поперек живот, смерть в глазах — и всё! Батя-покойничек, царство ему небесное, и говорит: «Фу, — говорит, — Христан, и поганец ты! Я молитву прочитываю, а ты не могешь пищу сдерживать, дыхнуть, стал-быть, нечем. Иди, — говорит, — слазь с кургана, а то я тебе голову лопатой срублю. Через тебя, поганца, клад могет в землю уйтить». Я лег под курганом и страдаю животом, взяло на колотье, а батя-покойничек — здоровый был чертяка! — копает один. И дорылся он до каменной плиты. Кличет меня. Я, стал-быть, подовздел ломом, поднял эту плиту… Верите, братцы, ночь месячная была, а под плитой так и блестит…

— Ну, и брешешь ты, Христоня! — не вытерпел Петро, улыбаясь и дергая ус.

— Чего «брешешь»? Пошел ты к тетери-ятери! — Христоня поддернул широченные шаровары и оглядел слушателей. — Нет, стал-быть, не брешу! Истинный бог — правда!

— К берегу-то прибивайся!

— Так, братцы, и блестит. Я — глядь, а это, стал-быть, сожгённый уголь. Там его было мер сорок. Батя и говорит: «Лезь, Христан, выгребай его». Полез. Кидал, кидал этую страмоту, до самого света хватило. Утром, стал-быть, глядь, а он — вот он.

— Кто? — поинтересовался лежавший на попоне Томилин.

— Да атаман, кто же. Едет в пролетке: «Кто дозволил, такие-сякие?» Молчим. Он нас, стал-быть, сгреб — и в станицу. Позапрошлый год в Каменскую на суд вызывали, а батя догадался — успел помереть. Отписали бумагой, что в живых его нету.

Христоня снял котел с дымившейся кашей, пошел к повозке за ложками.

— Что ж отец-то? Сулил церкву построить, да так и не построил? — спросил Степан, дождавшись, пока Христоня вернулся с ложками.

— Дурак ты, Степа, что ж он за уголья, стал-быть, строил ба?

— Раз сулил — значится, должен.

— Всчет угольев не было никакого уговору, а клад…

От хохота дрогнул огонь. Христоня поднял от котла простоватую голову и, не разобрав, в чем дело, покрыл голоса остальных густым гоготом.

V (IV)

К вечеру собралась гроза. Над хутором стала бурая туча. Дон, взлохмаченный ветром, кидал на берега гребнистые частые волны. За левадами палила небо сухая молния, давил землю редкими раскатами гром. Под тучей, раскрылатившись, колесил коршун, его с криком преследовали вороны. Туча, дыша холодком, шла вдоль по Дону, с запада. За займищем грозно чернело небо, степь выжидающе молчала. В хуторе хлопали закрываемые ставни, от вечерни, крестясь, спешили старухи, на плацу колыхался серый столбище пыли, и отягощенную вешней жарою землю уже засевали первые зерна дождя.

Дуняшка, болтая косичками, прожгла по базу, захлопнула дверцу курятника и стала посреди база, раздувая ноздри, как лошадь перед препятствием. На улице взбрыкивали ребятишки. Соседский восьмилеток Мишка вертелся, приседая на одной ноге, — на голове у него, закрывая ему глаза, кружился непомерно просторный отцовский картуз, — и пронзительно верещал:

Дождюк, дождюк припусти.
Мы поедем во кусты,
Богу молиться,
Христу поклониться.

Дуняшка завистливо глядела на босые, густо усыпанные цыпками Мишкины ноги, ожесточенно топтавшие землю. Ей тоже хотелось приплясывать под дождем и мочить голову, чтоб волос рос густой и курчавый; хотелось вот так же, как Мишкиному товарищу, укрепиться на придорожной пыли вверх ногами, с риском свалиться в колючки, — но в окно глядела мать, сердито шлепая губами. Вздохнув, Дуняшка побежала в курень. Дождь спустился ядреный и частый. Над самой крышей лопнул гром, осколки покатились за Дон.

В сенях отец и потный Гришка тянули из боковушки скатанный бредень.

— Ниток суровых и иглу-цыганку, шибко! — крикнул Дуняшке Григорий.

В кухне зажгли огонь. Зашивать бредень села Дарья. Старуха, укачивая дитя, бурчала:

— Ты, старый, сроду на выдумки. Спать ложились бы, гас все дорожает, а ты жгешь. Какая теперича ловля? Куда вас чума понесет? Ишо перетопнете, там ить на базу страсть господня. Ишь, ишь, как полыхает! Господи Иисусе Христе, царица небес…

В кухне на секунду стало ослепительно сине и тихо: слышно было, как ставни царапал дождь, — следом ахнул гром. Дуняшка пискнула и ничком ткнулась в бредень. Дарья мелкими крестиками обмахивала окна и двери.

Старуха страшными глазами глядела на ластившуюся у ног ее кошку.

— Дунька! Го-о-ни ты ее, прок… царица небесная, прости меня, грешницу. Дунька, кошку выкинь на баз. Брысь ты, нечистая сила! Чтоб ты…
Григорий, уронив комол бредня, трясся в беззвучном хохоте.

— Ну, чего вы вскагакались? Цыцьте! — прикрикнул Пантелей Прокофьевич. — Бабы, живо зашивайте! Надысь ишо говорил: оглядите бредень.

— И какая теперя рыба, — заикнулась было старуха.

— Не разумеешь, — молчи! Самое стерлядей на косе возьмем. Рыба к берегу зараз идет, боится бурю. Вода, небось, уж мутная пошла. Ну-ка, выбеги, Дуняшка, послухай — играет ерик?

Дуняшка нехотя, бочком, подвинулась к дверям.

— Кто ж бродить пойдет? Дарье нельзя, могет груди застудить, — не унималась старуха.

— Мы с Гришкой, а с другим бреднем — Аксинью покличем, кого-нибудь ишо из баб.

Запыхавшись, вбежала Дуняша. На ресницах, подрагивая, висели дождевые капельки. Пахнуло от нее отсыревшим черноземом.

— Ерик гудет, ажник страшно!

— Пойдешь с нами бродить?

— А ишо кто пойдет?

— Баб покличем.

— Пойду!

— Ну, накинь зипун и скачи к Аксинье. Ежели пойдет, пущай покличет Малашку Фролову!

— Энта не замерзнет, — улыбнулся Григорий, — на ней жиру, как на добром борове.

— Ты бы сенца сухого взял, Гришунька, — советовала мать, — под сердце подложишь, а то нутрё застудишь.

— Григорий, мотай за сеном. Старуха верное слово сказала.

Вскоре привела Дуняшка баб. Аксинья, в рваной подпоясанной веревкой кофтенке и в синей исподней юбке, выглядела меньше ростом, худее. Она, пересмеиваясь с Дарьей, сняла с головы платок, потуже закрутила в узел волосы и, покрываясь, откинув голову, холодно оглядела Григория. Толстая Малашка подвязывала у порога чулки, хрипела простуженно:

— Мешки взяли? Истинный бог, мы ноне шатанем рыбы.

Вышли на баз. На размякшую землю густо лил дождь, пенил лужи, потоками сползал к Дону.

Григорий шел впереди. Подмывало его беспричинное веселье.

— Гляди, батя, тут канава.

— Эка темень-то!

— Держись, Аксюша, при мне, вместе будем в тюрьме, — хрипло хохочет Малашка.

— Гляди, Григорий, никак Майданниковых пристань?

— Она и есть.

— Отсель… зачинать… — осиливая хлобыстающий ветер, кричит Пантелей Прокофьевич.

— Не слышно, дяденька! — хрипит Малашка.

— Заброди, с богом… Я от глуби. От глуби, говорю… Малашка, дьявол глухой, куда тянешь? Я пойду от глуби!.. Григорий, Гришка! Аксинья пущай от берега!

У Дона стонущий рев. Ветер на клочья рвет косое полотнище дождя.

Ощупывая ногами дно, Григорий по пояс окунулся в воду. Липкий холод дополз до груди, обручем стянул сердце. В лицо, в накрепко зажмуренные глаза, словно кнутом, стегает волна. Бредень надувается шаром, тянет вглубь. Обутые в шерстяные чулки ноги Григория скользят по песчаному дну. Комол рвется из рук… Глубже, глубже. Уступ. Срываются ноги. Течение порывисто несет к середине, всасывает. Григорий правой рукой с силой гребет к берегу. Черная колышущаяся глубина пугает его, как никогда. Нога радостно наступает на зыбкое дно. В колено стукается какая-то рыба.

— Обходи глубе! — откуда-то из вязкой черни голос отца.

Бредень, накренившись, опять ползет в глубину, опять течение рвет из-под ног землю, и Григорий, задирая голову, плывет, отплевывается.

— Аксинья, жива?

— Жива покуда.

— Никак, перестает дождик?

— Маленький перестает, зараз большой тронется.

— Ты потихоньку. Отец услышит — ругаться будет.

— Испужался отца, тоже…

С минуту тянут молча. Вода, как липкое тесто, вяжет каждое движение.

— Гриша, у берега, кубыть, карша. Надоть обвесть.

Страшный толчок далеко отшвыривает Григория. Грохочущий всплеск, будто с яра рухнула в воду глыбища породы.

— А-а-а-а! — где-то у берега визжит Аксинья.

Перепуганный Григорий, вынырнув, плывет на крик.

— Аксинья!

Ветер и текучий шум воды.

— Аксинья! — холодея от страха, кричит Григорий.

— Э-гей!!. Гри-го-ри-ий! — издалека приглушенный отцов голос.

Григорий кидает взмахи. Что-то вязкое под ногами, схватил рукой: бредень.

— Гриша, где ты?.. — плачущий Аксиньин голос.

— Чего ж не откликалась-то?.. — сердито орет Григорий, на четвереньках выбираясь на берег.

Присев на корточки, дрожа, разбирают спутанный комом бредень. Из прорехи разорванной тучи вылупливается месяц. За займищем сдержанно поговаривает гром. Лоснится земля невпитанной влагой. Небо, выстиранное дождем, строго и ясно.

Распутывая бредень, Григорий всматривается в Аксинью. Лицо ее мелово-бледно, но красные, чуть вывернутые губы уже смеются.

— Как оно меня шибанет на берег, — переводя дух, рассказывает она, — от ума отошла. Спужалась до смерти! Я думала — ты утоп.

Руки их сталкиваются. Аксинья пробует просунуть свою руку в рукав его рубахи.

— Как у тебя тепло-то в рукаве, — жалобно говорит она, — а я замерзла. Колики по телу пошли.

— Вот он, проклятущий сомяга, где саданул!

Григорий раздвигает на середине бредня дыру аршина полтора в поперечнике.

От косы кто-то бежит. Григорий угадывает Дуняшку. Еще издали кричит ей:

— Нитки у тебя?

— Туточка.

Дуняшка, запыхавшись, подбегает.

— Вы чего ж тут сидите? Батянька прислал, чтоб скорей шли к косе. Мы там мешок стерлядей наловили! — В голосе Дуняшки нескрываемое торжество.

Аксинья, ляская зубами, зашивает дыру в бредне. Рысью, чтобы согреться, бегут на косу.

Пантелей Прокофьевич крутит цыгарку рубчатыми от воды и пухлыми, как у утопленника, пальцами; приплясывая, хвалится:

— Раз забрели — восемь штук, а другой раз… — он делает передышку, закуривает и молча показывает ногой на мешок.

Аксинья с любопытством заглядывает. В мешке скрежещущий треск: трется живучая стерлядь.

— А вы чего ж отбились?

— Сом бредень просадил.

— Зашили?

— Кое-как, ячейки посцепили…

— Ну, дойдем до колена и — домой. Забредай, Гришка, чего ж взноровился?

Григорий переступает одеревеневшими ногами. Аксинья дрожит так, что дрожь ее ощущает Григорий через бредень.

— Не трясись!

— И рада б, да духу не переведу.

— Давай вот что… Давай вылазить, будь она проклята, рыба эта!

Крупный сазан бьет через бредень. Учащая шаг, Григорий загибает бредень, тянет комол, Аксинья, согнувшись, выбегает на берег. По песку шуршит схлынувшая назад вода, трепещет рыба.

— Через займище пойдем?

— Лесом ближе. Эй, вы, там, скоро?

— Идите, догоним. Бредень вот пополоскаем.

Аксинья, морщась, выжала юбку, подхватила на плечи мешок с уловом, почти рысью пошла по косе. Григорий нес бредень. Прошли саженей сто, Аксинья заохала:

— Моченьки моей нету! Ноги с пару зашлись.

— Вот прошлогодняя копна, может погреешься?

— И то. Покуда до дому дотянешь — помереть можно.

Григорий свернул набок шапку копны, вырыл яму. Слежалое сено ударило горячим запахом прели.

— Лезь в середку. Тут — как на печке.

Аксинья, кинув мешок, по шею зарылась в сено.

— То-то благодать!

Подрагивая от холода, Григорий прилег рядом. От мокрых Аксиньиных волос тек нежный волнующий запах. Она лежала, запрокинув голову, мерно дыша полуоткрытым ртом.

— Волосы у тебя дурнопьяном пахнут. Знаешь, этаким цветком белым… — шепнул, наклонясь, Григорий.

Она промолчала. Туманен и далек был взгляд ее, устремленный на ущерб колёсистого месяца.

Григорий, выпростав из кармана руку, внезапно притянул ее голову к себе. Она резко рванулась, привстала.

— Пусти!

— Помалкивай.

— Пусти, а то зашумлю!*

— Погоди, Аксинья…

— Дядя Пантелей!..

— Ай заблудилась? — совсем близко, из зарослей боярышника, отозвался Пантелей Прокофьевич.

Григорий, сомкнув зубы, прыгнул с копны.

— Ты чего шумишь? Ай заблудилась? — подходя, переспросил старик.

Аксинья стояла возле копны, поправляя сбитый на затылок платок, над нею дымился пар.

— Заблудиться-то нет, а вот было-к замерзнула.

— Тю, баба, а вот, гля, копна. Посогрейся.

Аксинья улыбнулась, нагнувшись за мешком.

——————————————————————————-

*Параллель, замеченная М.Т. Мезенцевым: в раннем очерке Ф. Д. Крюкова «На Тихом Дону» (Русское Богатство, 1898, № 10. С. 133.) казак пристает к соседке, а та отбивается: «– Пусти… Пусти, тебе говорят, а то зашумлю...»

VI (VII)

Аксинью выдали за Степана семнадцати лет. Взяли ее с хутора Дубровки, с той стороны Дона, с песков.

За год до выдачи осенью пахала она в степи, верст за восемь от хутора. Ночью отец ее, пятидесятилетний старик, связал ей треногой руки и изнасиловал.

— Убью, ежели пикнешь слово, а будешь помалкивать — справлю плюшевую кофту и гетры с калошами. Так и помни: убью, ежели что… — пообещал он ей.

Ночью, в одной изорванной исподнице, прибежала Аксинья в хутор. Валяясь в ногах у матери, давясь рыданиями, рассказывала… Мать и старший брат, атаманец, только что вернувшийся со службы, запрягли в бричку лошадей, посадили с собой Аксинью и поехали туда, к отцу. За восемь верст брат чуть не запалил лошадей. Отца нашли возле стана. Пьяный, спал он на разостланном зипуне, около валялась порожняя бутылка из-под водки. На глазах у Аксиньи брат отцепил от брички барок, ногами поднял спящего отца, что-то коротко спросил у него и ударил окованным барком старика в переносицу. Вдвоем с матерью били его часа полтора. Всегда смирная, престарелая мать исступленно дергала на обеспамятевшем муже волосы, брат старался ногами. Аксинья лежала под бричкой, укутав голову, молча тряслась… Перед светом привезли старика домой. Он жалобно мычал, шарил по горнице глазами, отыскивая спрятавшуюся Аксинью. Из оторванного уха его катилась на подушку кровь и белесь. Ввечеру он помер. Людям сказали, что пьяный упал с арбы и убился.
А через год приехали на нарядной бричке сваты за Аксинью. Высокий, крутошеий и статный Степан невесте понравился, на осенний мясоед назначили свадьбу. Подошел такой предзимний, с морозцем и веселым ледозвоном день, окрутили молодых; с той поры и водворилась Аксинья в астаховском доме молодой хозяйкой. Свекровь, высокая, согнутая какой-то жестокой бабьей болезнью старуха, на другой же день после гульбы рано разбудила Аксинью, привела ее на кухню и, бесцельно переставляя рогачи, сказала:

— Вот что, милая моя сношенька, взяли мы тебя не кохаться да не вылеживаться. Иди-ка передои коров, а посля становись к печке стряпать. Я — старая, немощь одолевает, а хозяйство ты к рукам бери, за тобой оно ляжет.

В этот же день в амбаре Степан обдуманно и страшно избил молодую жену. Бил в живот, в груди, в спину; бил с таким расчетом, чтобы не видно было людям. С той поры стал он прихватывать на стороне, путался с гулящими жалмерками, уходил чуть не каждую ночь, замкнув Аксинью в амбаре или горенке.

Года полтора не прощал ей обиду: пока не родился ребенок. После этого притих, но на ласку был скуп и по-прежнему редко ночевал дома.
Большое многоскотинное хозяйство затянуло Аксинью работой. Степан работал с ленцой: начесав чуб, уходил к товарищам покурить, перекинуться в картишки, побрехать о хуторских новостях, а скотину убирать приходилось Аксинье, ворочать хозяйством — ей. Свекровь была плохая помощница. Посуетившись, падала на кровать и, вытянув в нитку блеклую желтень губ, глядя в потолок звереющими от боли глазами, стонала, сжималась в комок. В такие минуты на лице ее, испятнанном черными уродливо крупными родинками, выступал обильный пот, в глазах накапливались и часто, одна за другой, стекали слезы. Аксинья, бросив работу, забивалась где-нибудь в угол и со страхом и жалостью глядела на свекровьино лицо.

Через полтора года старуха умерла. Утром у Аксиньи начались предродовые схватки, а к полудню, за час до появления ребенка, свекровь умерла на ходу, возле дверей старой конюшни. Повитуха, выбежавшая из куреня предупредить пьяного Степана, чтобы не ходил к родильнице, увидела лежащую с поджатыми ногами Аксиньину свекровь.

Аксинья привязалась к мужу после рождения ребенка, но не было у нее к нему чувства, была горькая бабья жалость да привычка. Ребенок умер, не дожив до года. Старая развернулась жизнь. И когда Мелехов Гришка, заигрывая, стал Аксинье поперек пути, с ужасом увидела она, что ее тянет к черному ласковому парню. Он упорно, с бугаиной настойчивостью, ее обхаживал. И это-то упорство и было страшно Аксинье. Она видела, что он не боится Степана, нутром чуяла, что так он от нее не отступится, и, разумом не желая этого, сопротивляясь всеми силами, замечала за собой, что по праздникам и в будни стала тщательней наряжаться, обманывая себя, норовила почаще попадаться ему на глаза. Тепло и приятно ей было, когда черные Гришкины глаза ласкали ее тяжело и исступленно. На заре, просыпаясь доить коров, она улыбалась и, еще не сознавая, отчего, вспоминала: «Нынче что-то есть радостное. Что же? Григорий… Гриша…» Пугало это новое, заполнявшее всю ее чувство, и в мыслях шла ощупью, осторожно, как через Дон по мартовскому ноздреватому льду.

Проводив Степана в лагеря, решила с Гришкой видеться как можно реже. После ловли бреднем решение это укрепилось в ней еще прочнее.

VII (VIII)

За два дня до Троицы хуторские делили луг. На дележ ходил Пантелей Прокофьевич. Пришел оттуда в обед, кряхтя скинул чирики и, смачно почесывая натруженные ходьбой ноги, сказал:

— Досталась нам делянка возле Красного яра. Трава не особо чтоб дюже добрая. Верхний конец до лесу доходит, кой-где — голощечины. Пырейчик проскакивает.

— Когда ж косить? — спросил Григорий.

— С праздников.

— Дарью возьмете, что ль? — нахмурилась старуха.

Пантелей Прокофьевич махнул рукой — отвяжись, мол.

— Понадобится — возьмем. Полудновать-то собирай, чего стоишь, раскрылилась!

Старуха загремела заслонкой, выволокла из печи пригретые щи. За столом Пантелей Прокофьевич долго рассказывал о дележке и жуликоватом атамане, чуть было не обмошенничавшем весь сход.

— Он и энтот год смухлевал, — вступилась Дарья, — отбивали улеши, так он подговаривал все Малашку Фролову конаться.

— Стерва давнишняя, — жевал Пантелей Прокофьевич.

— Батяня, а копнить, гресть кто будет? — робко спросила Дуняшка.

— А ты чего будешь делать?

— Одной, батяня, неуправно.

— Мы Аксютку Астахову покличем. Степан надысь просил скосить ему. Надо уважить.

На другой день утром к мелеховскому базу подъехал верхом на подседланном белоногом жеребце Митька Коршунов. Побрызгивал дождь. Хмарь висела над хутором. Митька, перегнувшись в седле, открыл калитку, въехал на баз. Его с крыльца окликнула старуха.

— Ты, забурунный, чего прибег? — спросила она с видимым неудовольствием. Недолюбливала старая отчаянного и драчливого Митьку.

— И чего тебе, Ильинишна, надоть? — привязывая к перилам жеребца, удивился Митька. — Я к Гришке приехал. Он где?

— Под сараем спит. Тебя, что ж, аль паралик вдарил? Пешки, стал-быть, не могешь ходить?

— Ты, тетенька, кажной дыре гвоздь! — обиделся Митька. Раскачиваясь, помахивая и щелкая нарядной плеткой по голенищам лакированных сапог, пошел он под навес сарая.

Григорий спал в снятой с передка арбе. Митька, жмуря левый глаз, словно целясь, вытянул Григория плетью.

— Вставай, мужик!

«Мужик» у Митьки было слово самое ругательное. Григорий вскинулся пружиной.

— Ты чего?

— Будя зоревать!

— Не дури, Митрий, покеда не осерчал…

— Вставай, дело есть.

— Ну?

Митька присел на грядушку арбы, обивая с сапога плетью присохшее грязцо, сказал:

— Мне, Гришка, обидно…

— Ну?

— Да как же, — Митька длинно ругнулся, — он не он, — сотник1, так и задается.

Всердцах он, не разжимая зубов, быстро кидал слова, дрожал ногами. Григорий привстал.

— Какой сотник?

Хватая его за рукав рубахи, Митька уже тише сказал:

— Зараз седлай коня и побегем в займище. Я ему покажу! Я ему так и сказал: «Давай, ваше благородие, спробуем». — «Веди, грит, всех друзьев-товарищев, я вас всех покрою, затем что мать моей кобылы в Петербурге на офицерских скачках призы сымала». Да, по мне, его кобыла и с матерью — да будь они прокляты! — а я жеребца не дам обскакать!

Григорий наспех оделся. Митька ходил за ним по пятам; заикаясь от злобы, рассказывал:

— Приехал на́ гости к Мохову, купцу, энтот самый сотник. Погоди, чей он прозвищем? Кубыть, Листницкий. Такой из себя тушистый, сурьезный. Очки носит. Ну, да нехай! Даром что в очках, а жеребца не дамся обогнать!

Посмеиваясь, Григорий оседлал старую, оставленную на племя матку и через гуменные ворота — чтоб не видел отец — выехал в степь. Ехали к займищу под горой. Копыта лошадей, чавкая, жевали грязь. В займище возле высохшего тополя их ожидали конные: сотник Листницкий на поджарой красавице-кобылице и человек семь хуторских ребят верхами.

— Откуда скакать? — обратился к Митьке сотник, поправляя пенсне и любуясь могучими грудными мускулами Митькиного жеребца.
— От тополя до Царева пруда.

— Где это Царев пруд? — Сотник близоруко сощурился.

— А вон, ваше благородие, возле леса.
Лошадей построили. Сотник поднял над головою плетку. Погон на его плече вспух бугром.

— Как скажу «три» — пускать! Ну? Раз, два… три!

Первый рванулся сотник, припадая к луке, придерживая рукой фуражку. Он на секунду опередил остальных. Митька с растерянно-бледным лицом привстал на стременах — казалось Григорию, томительно долго опускал на круп жеребца подтянутую над головой плеть.

От тополя до Царева пруда — версты три. На полпути Митькин жеребец, вытягиваясь в стрелку, настиг кобылицу сотника. Григорий скакал нехотя. Отстав с самого начала, он ехал куцым намётом, с любопытством наблюдая за удалявшейся, разбитой на звенья цепкой скакавших.

Возле Царева пруда — наносный от вешней воды песчаный увал. Желтый верблюжий горб его чахло порос остролистым змеиным луком. Григорий видел, как на увал разом вскочили и стекли на ту сторону сотник и Митька, за ними поодиночке скользили остальные.
Когда подъехал он к пруду, потные лошади уже стояли кучей, спешившиеся ребята окружали сотника. Митька лоснился сдерживаемой радостью. Торжество сквозило в каждом его движении. Сотник, против ожидания, показался Григорию нимало не сконфуженным: он, прислонясь к дереву, покуривая папироску, говорил, указывая мизинцем на свою, словно выкупанную, кобылицу:

— Я на ней сделал пробег в полтораста верст. Вчера только приехал со станции. Будь она посвежей — никогда, Коршунов, не обогнал бы ты меня.

— Могет быть, — великодушничал Митька.

— Резвей его жеребца по всей округе нету, — завидуя, сказал веснушчатый паренек, прискакавший последним.

— Конь добрячий. — Митька дрожащей от пережитого волнения рукой похлопал по шее жеребца и, деревянно улыбаясь, глянул на Григория.

Они вдвоем отделились от остальных, поехали под горою, а не улицей. Сотник попрощался с ними холодновато, сунул два пальца под козырек и отвернулся.

Уже подъезжая по проулку к двору, Григорий увидел шагавшую им навстречу Аксинью. Шла она, ощипывая хворостинку; увидела Гришку — ниже нагнула голову.

— Чего застыдилась, аль мы телешами едем? — крикнул Митька и подмигнул: — Калинушка моя, эх, горьковатенькая!

Григорий, глядя перед собой, почти проехал мимо и вдруг огрел мирно шагавшую кобылу плетью. Та присела на задние ноги — взлягнув, забрызгала Аксинью грязью.

— И-и-и, дьявол дурной!

Круто повернув, наезжая на Аксинью разгоряченной лошадью, Григорий спросил:

— Чего не здороваешься?

— Не сто́ишь того!

— За это вот и обляпал — не гордись!

— Пусти! — крикнула Аксинья, махая руками перед мордой лошади. — Что ж ты меня конем топчешь?

— Это кобыла, а не конь.

— Все одно пусти!

— За что серчаешь, Аксютка? Неужели за надышнее, что в займище?..

Григорий заглянул ей в глаза. Аксинья хотела что-то сказать, но в уголке черного ее глаза внезапно нависла слезинка; жалко дрогнули губы. Она, судорожно глотнув, шепнула:

— Отвяжись, Григорий… Я не серчаю… Я… — И пошла.

Удивленный Григорий догнал Митьку у ворот.

— Придешь ноне на игрище? — спросил тот.

— Нет.

— Что так? Либо ночевать покликала?

Григорий потер ладонью лоб и не ответил.

VIII (II)

Редкие в пепельном рассветном небе зыбились звезды. Из-под туч тянул ветер. Над Доном на дыбах ходил туман и, пластаясь по откосу меловой горы, сползал в яры серой безголовой гадюкой. Левобережное Обдонье, пески, ендовы, камышистая непролазь, лес в росе — полыхали исступленным холодным заревом. За чертой, не всходя, томилось солнце.

В мелеховском курене первый оторвался ото сна Пантелей Прокофьевич. Застегивая на ходу ворот расшитой крестиками рубахи, вышел на крыльцо. Затравевший двор выложен росным серебром. Выпустил на проулок скотину. Дарья в исподнице пробежала доить коров. На икры белых босых ее ног молозивом брызгала роса, по траве через баз лег дымчатый примятый след.

Пантелей Прокофьевич поглядел, как прямится примятая Дарьиными ногами трава, пошел в горницу.

На подоконнике распахнутого окна мертвенно розовели лепестки отцветавшей в палисаднике вишни. Григорий спал ничком, кинув наотмашь руку.

— Гришка, рыбалить поедешь?

— Чего ты? — шепотом спросил тот и свесил с кровати ноги.

— Поедем, посидим зорю.

Григорий, посапывая, стянул с подвески будничные шаровары, вобрал их в белые шерстяные чулки и долго надевал чирик, выправляя подвернувшийся задник.

— А приваду маманя [п]арила?* — сипло спросил он, выходя за отцом в сенцы.

— [П]арила. Иди к баркасу, я зараз.

Старик ссыпал в рубашку распаренное пахучее жито, по-хозяйски смел на ладонь упавшие зерна и, припадая на левую ногу, захромал к спуску. Григорий, нахохлясь, сидел в баркасе.

— Куда править?

— К Черному яру. Спробуем возле энтой ка́рши, где надысь сидели.

Баркас, черканув кормою землю, осел в воде, оторвался от берега. Стремя понесло его, покачивая, норовя повернуть боком**. Григорий, не огребаясь, правил веслом.

— Гребани, что ль.

— А вот на середку вылупимся.

Пересекая быстрину, баркас двинулся к левому берегу. От хутора догоняли их глухие на воде петушиные переклики. Чертя бортом черный хрящеватый яр, лежавший над водой урубом, баркас причалил к котловине. Саженях в пяти от берега виднелись из воды раскоряченные ветви затонувшего вяза. Вокруг него коловерть гоняла бурые комья пены.

— Разматывай, а я заприважу, — шепнул Григорию отец и сунул ладонь в парное зевло кубышки.

Жито четко брызнуло по воде, словно кто вполголоса шепнул — «шик!». Григорий нанизал на крючок взбухшие зерна, улыбнулся.

— Ловись, ловись, рыбка большая и малая.

Ле’са, упавшая в воду кругами, вытянулась струной и снова ослабла, едва грузило коснулось дна. Григорий ногой придавил конец удилища, полез, стараясь не шелохнуться, за кисетом.

— Не будет, батя, дела… Месяц на ущербе.

— Серники захватил?

— Ага.

— Дай огню.

Старик закурил, поглядел на солнце, застрявшее по ту сторону коряги.

— Сазан, он разно берет. И на ущербе иной раз возьмется.

— Чу́тно, мелочь насадку обсекает, — вздохнул Григорий.

Возле баркаса, хлюпнув, схлынула вода, и [полутора]аршинный***, словно слитый из красной меди, сазан со стоном прыгнул вверх, сдвоив по воде изогнутым лопушистым хвостом. Зернистые брызги засеяли баркас.

— Теперя жди! — Пантелей Прокофьевич вытер рукавом мокрую бороду.

Около затонувшего вяза, в рукастых оголенных ветвях одновременно выпрыгнули два сазана; третий, поменьше, ввинчиваясь в воздух, настойчиво раз за разом бился у яра.

* * *

Григорий нетерпеливо жевал размокший конец самокрутки. Неяркое солнце стало в полдуба. Пантелей Прокофьевич израсходовал всю приваду и, недовольно подобрав губы, тупо глядел на недвижный конец удилища.

Григорий выплюнул остаток цыгарки, злобно проследил за стремительным его полетом. В душе он ругал отца за то, что разбудил спозаранку, не дал выспаться. Во рту от выкуренного натощак табаку воняло припаленной щетиной. Нагнулся было зачерпнуть в пригоршню воды, — в это время конец удилища, торчавший на пол-аршина от воды, слабо качнулся, медленно пополз книзу.

— Засекай! — выдохнул старик.

Григорий, встрепенувшись, потянул удилище, но конец стремительно зарылся в воду, удилище согнулось от руки обручем. Словно воротом, огромная сила тянула вниз тугое красноталовое удилище.

— Держи! — стонал старик, отпихивая баркас от берега.

Григорий силился поднять удилище и не мог. Сухо чмокнув, лопнула толстая леса. Григорий качнулся, теряя равновесие.

— Ну и бугай! — пришептывал Пантелей Прокофьевич, не попадая жалом крючка в насадку.

Взволнованно посмеиваясь, Григорий навязал новую лесу, закинул.

Едва грузило достигло дна, конец погнуло.

— Вот он, дьявол!.. — хмыкнул Григорий, с трудом отрывая от дна метнувшуюся к стремени рыбу.

Леса, пронзительно брунжа, зачертила воду, за ней [колотилась] полотном [стоялая] вода****. Пантелей Прокофьевич перебирал обрубковатыми пальцами держак черпала.

— Заверни его на воду! Держи, а то пилой рубанет!

— Небось!

Большой изжелта-красный сазан поднялся на поверхность, вспенил воду и, угнув тупую лобастую голову, опять шарахнулся вглубь.

— Давит, аж рука занемела… Нет, погоди!

— Держи, Гришка!

— Держу-у-у!

— Гляди, под баркас не пущай!.. Гляди!

Переводя дух, подвел Григорий к баркасу лежавшего на боку сазана. Старик сунулся было с черпалом, но сазан, напрягая последние силы, вновь ушел в глубину.

— Голову ему подымай! Нехай глотнет ветру, он посмирнеет.

Выводив, Григорий снова подтянул к баркасу измученного сазана. Зевая широко раскрытым ртом, тот ткнулся носом в шершавый борт и стал, переливая шевелящееся оранжевое золото плавников.

— Отвоевался! — крякнул Пантелей Прокофьевич, поддевая его черпалом.

Посидели еще с полчаса. Стихал сазаний бой.

— Сматывай, Гришка. Должно, последнего запрягли, ишо не дождемся.

Собрались. Григорий оттолкнулся от берега. Проехали половину пути. По лицу отца Григорий видел, что хочет тот что-то сказать, но старик молча поглядывал на разметанные под горой дворы хутора.

— Ты, Григорий, вот что… — нерешительно начал он, теребя завязки лежавшего под ногами мешка, — примечаю, ты, никак, с Аксиньей Астаховой…

Григорий густо покраснел, отвернулся. Воротник рубахи, врезаясь в мускулистую прижженную солнцегревом шею, выдавил белую полоску.
— Ты гляди, парень, — уже жестко и зло продолжал старик, — я с тобой не так загутарю. Степан нам сосед, и с его бабой не дозволю баловать. Тут дело могет до греха взыграть, а я наперед упреждаю: примечу — запорю!

Пантелей Прокофьевич ссучил пальцы в узловатый кулак, — жмуря выпуклые глаза, глядел, как с лица сына сливала кровь.

— Наговоры, — глухо, как из воды, буркнул Григорий и прямо в синеватую переносицу поглядел отцу.

— Ты помалкивай.

— Мало что люди гутарют…

— Цыц, сукин сын!

Григорий слег над веслом. Баркас заходил скачками. Завитушками заплясала люлюкающая за кормой вода.

До пристани молчали оба. Уже подъезжая к берегу, отец напомнил:

— Гляди, не забудь, а нет — с нонешнего дня прикрыть все игрища. Чтоб с базу ни шагу. Так-то!

Промолчал Григорий. Примыкая баркас, спросил:

— Рыбу бабам отдать?

— Понеси купцам продай, — помягчел старик, — на табак разживешься.

Покусывая губы, шел Григорий позади отца. «Выкуси, батя, хоть стреноженный уйду ноне на игрище», — думал, злобно обгрызая глазами крутой отцовский затылок.

Дома Григорий заботливо смыл с сазаньей чешуи присохший песок, продел сквозь жабры хворостинку.

У ворот столкнулся с давнишним другом-одногодком Митькой Коршуновым. Идет Митька, играет концом наборного пояска. Из узеньких щелок желто маслятся круглые с наглинкой глаза. Зрачки — кошачьи, поставленные торчмя, оттого взгляд Митькин текуч, неуловим.

— Куда с рыбой?

— Нонешняя добыча. Купцам несу.

— Моховым, что ли?

— Им.

Митька на глазок взвесил сазана.

— Фунтов пятнадцать?

— С половиной. На безмене прикинул.

— Возьми с собой, торговаться буду.

— Пойдем.

— А магарыч?

— Сладимся, нечего впустую брехать.

От обедни рассыпался по улицам народ.

По дороге рядышком вышагивали три брата по кличке Шамили.

Старший, безрукий Алексей, шел в середине. Тугой воротник мундира прямил ему жилистую шею, редкая, курчавым клинышком, бороденка задорно топорщилась вбок, левый глаз нервически подмаргивал. Давно на стрельбище разорвало в руках у Алексея винтовку, кусок затвора изуродовал щеку. С той поры глаз к делу и не к делу подмигивает; голубой шрам, перепахивая щеку, зарывается в кудели волос. Левую руку оторвало по локоть, но и одной крутит Алексей цыгарки искусно и без промаха: прижмет кисет к выпуклому заслону груди, зубами оторвет нужный клочок бумаги, согнет его желобком, нагребет табаку и неуловимо поведет пальцами, скручивая. Не успеет человек оглянуться, а Алексей, помаргивая, уже жует готовую цыгарку и просит огоньку.

Хоть и безрукий, а первый в хуторе кулачник. И кулак не особенно чтоб особенный — так, с тыкву-травянку величиной; а случилось как-то на пахоте на быка осерчать, кнут затерялся, — стукнул кулаком — лег бык на борозде, из ушей кровь, насилу отлежался. Остальные братья — Мартин и Прохор — до мелочей схожи с Алексеем. Такие же низкорослые, шириной в дуб, только рук у каждого по паре.

Григорий поздоровался с Шамилями, Митька прошел, до хруста отвернув голову. На масленице в кулачной стенке не пожалел Алешка Шамиль молодых Митькиных зубов, махнул наотмашь, и выплюнул Митька на сизый, изодранный коваными каблуками лед два коренных зуба.
Ровняясь с ними, Алексей мигнул раз пять подряд.

— Продай чурбака!

— Купи.

— Почем просишь?

— Пару быков да жену впридачу.

Алексей, щурясь, замахал обрубком руки:

— Чудак, ах, чудак!.. Ох-хо-ха, жену… А приплод возьмешь?

— Себе на завод оставь, а то Шамили переведутся, — зубоскалил Григорий.

На площади у церковной ограды кучился народ. В толпе ктитор1, поднимая над головой гуся, выкрикивал: «Полтинник! От-да-ли. Кто больше?»

Гусь вертел шеей, презрительно жмурил бирюзинку глаза.

В кругу рядом махал руками седенький, с крестами и медалями, завесившими грудь, старичок.

— Наш дед Гришака про турецкую войну брешет. — Митька указал глазами. — Пойдем послухаем?

— Покель будем слухать — сазан провоняется, распухнет.

— Распухнет — весом прибавит, нам выгода.

На площади, за пожарным сараем, где рассыхаются пожарные бочки с обломанными оглоблями, зеленеет крыша моховского дома. Шагая мимо сарая, Григорий сплюнул и зажал нос. Из-за бочки, застегивая шаровары — пряжка в зубах, — вылезал старик.

— Приспичило? — съязвил Митька.

Старик управился с последней пуговицей и вынул изо рта пряжку.

— А тебе что?

— Носом навтыкать бы надо! Бородой! Бородой! Чтоб старуха за неделю не отбанила.

— Я тебе, стерва, навтыкаю! — обиделся старик.

Митька стал, щуря кошачьи глаза как от солнца.

— Ишь ты, благородный какой. Сгинь, сукин сын! Что присучился? А то и ремнем!

Посмеиваясь, Григорий подошел к крыльцу моховского дома. Перила — в густой резьбе дикого винограда. На крыльце пятнистая ленивая тень.

— Во, Митрий, живут люди…

— Ручка и то золоченая. — Митька приоткрыл дверь на террасу и фыркнул: — Деда бы энтого направить сюда…

— Кто там? — окликнули их с террасы.

Робея, Григорий пошел первый. Крашеные половицы мел сазаний хвост.

— Вам кого?

В плетеной качалке — девушка. В руке блюдце с клубникой. Григорий молча глядел на розовое сердечко полных губ, сжимавших ягодку. Склонив голову, девушка оглядывала пришедших.

На помощь Григорию выступил Митька. Он кашлянул.

— Рыбки не купите?

— Рыбы? Я сейчас скажу.

Она качнула кресло, вставая, — зашлепала вышитыми, надетыми на босые ноги туфлями. Солнце просвечивало белое платье, и Митька видел смутные очертания полных ног и широкое волнующееся кружево нижней юбки. Он дивился атласной белизне оголенных икр, лишь на круглых пятках кожа молочно желтела.

Митька толкнул Григория.

— Гля, Гришка, ну и юбка… Как скло, насквозь все видать.

Девушка вышла из коридорных дверей, мягко присела на кресло.

— Пройдите на кухню.

Ступая на носках, Григорий пошел в дом. Митька, отставив ногу, жмурился на белую нитку пробора, разделявшую волосы на ее голове на два золотистых полукруга. Девушка оглядела его озорными, неспокойными глазами.

— Вы здешний?

— Тутошний.

— Чей же это?

— Коршунов.

— А звать вас как?

— Митрием.

Она внимательно осмотрела розовую чешую ногтей, быстрым движением подобрала ноги.

— Кто из вас рыбу ловит?

— Григорий, друзьяк мой.

— А вы рыбалите?

— Рыбалю и я, коль охота набредет.

— Удочками?

— И удочками рыбалим, по-нашему — притугами.

— Мне бы тоже хотелось порыбалить, — сказала она, помолчав.

— Что ж, поедем, коль охота есть.

— Как бы это устроить? Нет, серьезно?

— Вставать надо дюже рано.

— Я встану, только разбудить меня надо.

— Разбудить можно… А отец?

— Что отец?

Митька засмеялся.

— Как бы за вора не почел… Собаками ишо притравит.

— Глупости! Я сплю одна в угловой комнате. Вот это окно. — Она указала пальцем. — Если придете за мной — постучите мне в окошко, и я встану.

В кухне дробились голоса: робкий — Григория, и густой, мазутный — кухарки.

Митька, перебирая тусклое серебро казачьего пояска, молчал.

— Женаты вы? — спросила девушка, тепля затаенную улыбку.

— А что?

— Так просто, интересно.

— Нет, холостой.

Митька внезапно покраснел, а она, играя улыбкой и веточкой осыпавшейся на пол тепличной клубники, спрашивала:

— Что же, Митя, девушки вас любят?

— Какие любят, а какие и нет.

— Ска-жи-те… А отчего это у вас глаза, как у кота?

— У… кота? — вконец терялся Митька.

— Вот именно, кошачьи.

— Это от матери, должно… Я тут ни при чем.

— А почему же, Митя, вас не женят?

Митька оправился от минутного смущения и, чувствуя в словах ее неуловимую насмешку, замерцал желтизною глаз.

— Женилка не выросла.

Она изумленно взметнула брови, вспыхнула и встала.

С улицы по крыльцу шаги.

Ее коротенькая, таящая смех улыбка жиганула Митьку крапивой. Сам хозяин, Сергей Платонович Мохов, мягко шаркая шевровыми просторными ботинками, с достоинством пронес мимо посторонившегося Митьки свое полнеющее тело.

— Ко мне? — спросил, пройдя, не поворачивая головы.

— Это, папа, рыбу принесли.

Вышел с порожними руками Григорий.

———————————————————————————————-

*Рыбаки «приваду» (подкормку для рыб обычно из зерен пшеницы, ржи или ячменя) не варят, а парят. Отсутствующее в изданиях мсправление обнаруживаем в «черновой» рукописи: поверх «– Кашу-то варила мать?» («Черновая», с. 5) читаем: «– Приваду-то парила мать?» Однако в дальнейших «редакциях»: «– Приваду варила мать?» («Перебеленная», с. 5); «– А приваду маманя варила?» («Беловая», с. 5). (Прим. А. Ч.)

**Близкую параллель обнаружил С. Л. Рожков. Стремя – стремнина реки, быстрое течение (ДС). У Крюкова в очерке читаем: «В одном месте едва не опрокинулись: попали на каменное заграждение, образовавшее порог. Быстрым потоком бросило нас на камень, повернуло лодку бортом поперек стремени, и „Энэс“ едва не хлебнул водицы. Но… „упором“ выровнялись, снялись и благополучно вынеслись в безопасное русло» («Мельком», гл. 5. РБ, 1914, № 8. С. 171). Сравним: «Баркас царапнув кормою дно [скользнул] осел в воде и отошел от берега. Стремя подхватило его, понесло покачивая, норовя повернуть боком. Григорий не огребаясь правил веслом» (ТД, «черновик» 1 ред. С. 5).  (Прим. А. Ч.)

***В шолоховском «черновике» (с. 6) «огромный, аршина в полтора сазан» позднее стал «аршина в два» (позднейшая правка фиолетовыми чернилами поверх черных). Но в природе максимальная длина сазана именно полтора аршина (немногим более метра), а вес до 20 кг. Сазан в 15,5 фунтов, как выяснил Григорий при помощи безмена (около 6,5 кг) тем более не может быть «двухаршинным» (то есть почти полуметровым), поскольку сазан рыбы тушистая и просто не может так исхудать. Перед нами типичная шолоховская правка. В первой книге встречаем целый ряд подобных примеров: это и увеличение запасов хлеба на моховской мельнице (в пудах), и увеличение покрытого всадником за день расстояния. Именно за приписки такого рода (только не в чужой прозе, а в финансовых документах) и был судим в 1922 году юный, но вороватый каргинский счетовод Мишка.

****В шолоховском издании: «…за ней косым зеленоватым полотном вставала вода». По «черновику» (с. 7): «…за ней коротеньким полотном стояла вода». По «перебеленной» (с. 6) и «беловой» (с. 6): «…за ней косым зеленоватым полотном вставала вода».  Ни редакторы, ни юный мародер не сумели прочитать текст: если на крючок села большая рыбина, стоялая вода (в котлине/коловине, у берега, за затонувшим вязом) будет колотиться, как полотно при стирке и полоскании. (Прим. А. Ч.)

IX

От Троицы только и осталось по хуторским дворам: сухой чобор, рассыпанный на полах, пыль мятых листьев да морщиненая, отжившая зелень срубленных дубовых и ясеневых веток, приткнутых возле ворот и крылец.

С Троицы начался луговой покос. С самого утра зацвело займище праздничными бабьими юбками, ярким шитвом завесок, красками платков. Выходили на покос всем хутором сразу. Косцы и гребельщицы одевались будто на годовой праздник. Так повелось исстари. От Дона до дальних ольховых зарослей шевелился и вздыхал под косами опустошаемый луг.

Мелеховы припозднились. Выехали на покос, когда уже на лугу была чуть не половина хутора.

— Долго зорюешь, Пантелей Прокофич! — шумели припотевшие косари.

— Не моя вина, бабья! — усмехался старик и торопил быков плетенным из сырца кнутом.

— Доброе здоровье, односум! Припозднился, браток, припозднился… — Высокий казак в соломенной шляпе качал головой, отбивая у дороги косу.

— Аль трава пересохнет?

— Рысью поедешь — успеешь, а то и пересохнет. Твой улеш в каком месте?

— А под Красным яром.

— Ну, погоняй рябых, а то не доедешь ноне.

Позади на арбе сидела Аксинья, закутавшая от солнца платком все лицо. Из узкой, оставленной для глаз щели она смотрела на сидевшего против нее Григория равнодушно и строго. Дарья, тоже укутанная и принаряженная, свесив между ребер арбы ноги, кормила длинной, в прожилках, грудью засыпавшего на руках ребенка. Дуняшка подпрыгивала на грядушке, счастливыми глазами разглядывая луг и встречавшихся по дороге людей. Лицо ее, веселое, тронутое загаром и у переносицы веснушками, словно говорило: «Мне весело и хорошо оттого, что день, подсиненный безоблачным небом, тоже весел и хорош; оттого, что на душе вот такой же синий покой и чистота. Мне радостно, и больше я ничего не хочу». Пантелей Прокофьевич, натягивая на ладонь рукав бязевой рубахи, вытирал набегавший из-под козырька пот. Согнутая спина его, плотно облитая рубахой, темнела мокрыми пятнами. Солнце насквозь пронизывало седой каракуль туч, опускало на далекие серебряные обдонские горы, степь, займище и хутор веер дымчатых преломленных лучей.

День перекипал в зное. Обдерганные ветром тучки ползли вяло, не обгоняя тянувшихся по дороге быков Пантелея Прокофьевича. Сам он тяжело поднимал кнут, помахивал им, словно в нерешительности: ударить по острым бычьим кострецам или нет. Быки, видно, понимая это, не прибавляли шагу, так же медленно, ощупью переставляли клешнятые ноги, мотали хвостами. Пыльно-золотистый с оранжевым отливом слепень кружился над ними.

Луг, скошенный возле хуторских гумен, светлел бледнозелеными пятнами; там, где еще не сняли травы, ветерок шершавил зеленый с глянцевитой чернью травяной шелк.

— Вот наша делянка. — Пантелей Прокофьевич махнул кнутом.

— От лесу будем зачинать? — спросил Григорий.

— Можно и с этого краю. Тут я глаголь вырубил лопатой.

Григорий отпряг занудившихся быков. Старик, посверкивая серьгой, пошел искать отметину — вырубленный у края глаголь.

— Бери косы! — вскоре крикнул он, махая рукой.

Григорий пошел, уминая траву. От арбы по траве потек за ним колыхающийся след. Пантелей Прокофьевич перекрестился на беленький стручок далекой колокольни, взял косу. Горбатый нос его блистал, как свежелакированный, во впадинах черных щек томилась испарина. Он улыбнулся, разом обнажив в вороной бороде несчетное число белых, частых зубов, и занес косу, поворачивая морщинистую шею вправо. Саженное полукружье смахнутой травы легло под его ногами.

Григорий шел за ним следом, полузакрыв глаза, стелил косой травье. Впереди рассыпанной радугой цвели бабьи завески, но он искал глазами одну, белую с прошитой каймой; оглядывался на Аксинью и, снова приноравливаясь к отцову шагу, махал косой.

Аксинья неотступно была в его мыслях; полузакрыв глаза, мысленно целовал ее, говорил ей откуда-то набредавшие на язык горячие и ласковые слова, потом отбрасывал это, шагал под счет — раз, два, три; память подсовывала отрезки воспоминаний: «Сидели под мокрой копной… в ендове свиристела турчелка… месяц над займищем… и с куста в лужину редкие капли вот так же — раз, два, три… Хорошо, ах, хорошо-то!..»

Возле стана засмеялись. Григорий оглянулся: Аксинья, наклоняясь, что-то говорила лежащей под арбой Дарье, та замахала руками, и снова обе засмеялись. Дуняшка сидела на вие1, тонюсеньким голоском пела.

«Дойду вон до энтого кустика, косу отобью», — подумал Григорий и почувствовал, как коса прошла по чему-то вязкому. Нагнулся посмотреть: из-под ног с писком заковылял в траву маленький дикий утенок. Около ямки, где было гнездо, валялся другой, перерезанный косой надвое, остальные с чулюканьем рассыпались по траве. Григорий положил на ладонь перерезанного утенка. Изжелта-коричневый, на днях только вылупившийся из яйца, он еще таил в пушке живое тепло. На плоском раскрытом клювике розовенький пузырек кровицы, бисеринка глаза хитро прижмурена, мелкая дрожь горячих еще лапок.

Григорий с внезапным чувством острой жалости глядел на мертвый комочек, лежавший у него на ладони.

— Чего нашел, Гришунька?..

По скошенным рядам, подпрыгивая, бежала Дуняшка. На груди ее метались мелко заплетенные косички. Морщась, Григорий уронил утенка, злобно махнул косой.

Обедали на-скорях. Сало и казачья присяга — откидное кислое молоко, привезенное из дому в сумке, — весь обед.

— Домой ехать не из чего, — сказал за обедом Пантелей Прокофьевич. — Пущай быки пасутся в лесу, а завтра, покель подберет солнце росу, докосим.

После обеда бабы начали гресть. Скошенная трава вяла и сохла, излучая тягучий дурманящий аромат.

Смеркалось, когда бросили косить. Аксинья догребла оставшиеся ряды, пошла к стану варить кашу. Весь день она зло высмеивала Григория, глядела на него ненавидящими глазами, словно мстила за большую, незабываемую обиду. Григорий, хмурый и какой-то полинявший, угнал к Дону — поить — быков. Отец наблюдал за ним и за Аксиньей все время. Неприязненно поглядывая на Григория, сказал:
— Повечеряешь, а посля постереги быков. Гляди, в траву не пущай. Зипун мой возьмешь.

Дарья уложила под арбой дитя и с Дуняшкой пошла в лес за хворостом.

Над займищем по черному недоступному небу, избочившись, шел молодой месяц. Над огнем метелицей порошили бабочки. Возле костра на раскинутом ряднище собрали вечерять. В полевом задымленном котле перекипала каша. Дарья подолом исподней юбки вытерла ложки, крикнула Григорию:

— Иди вечерять!

Григорий в накинутом на плечи зипуне вылез из темноты, подошел к огню.

— Ты чего это такой ненастный? — улыбнулась Дарья.

— К дождю, видно, поясницу ломит, — попробовал Григорий отшутиться.

— Он быков стеречь не хочет, ей-богу. — Дуняшка улыбнулась, подсаживаясь к брату, заговорила с ним, но разговор как-то не плелся.
Пантелей Прокофьевич истово хлебал кашу, хрустел на зубах недоваренным пшеном. Аксинья ела, не поднимая глаз, на шутки Дарьи нехотя улыбалась. Испепеляя щеки, сжигал ее беспокойный румянец.

Григорий встал первый, ушел к быкам.

— Гляди, траву чужую быками не потрави! — вслед ему крикнул отец и поперхнулся кашей, долго трескуче кашлял.
Дуняшка пыжила щеки, надуваясь смехом. Догорал огонь. Тлеющий хворост обволакивал сидевших медовым запахом прижженной листвы.

* * *

В полночь Григорий, крадучись, подошел к стану, стал шагах в десяти. Пантелей Прокофьевич сыпал на арбу переливчатый храп. Из-под пепла золотым павлиньим глазком высматривал не залитый с вечера огонь.

От арбы оторвалась серая укутанная фигура и зигзагами медленно двинулась к Григорию. Не доходя два-три шага, остановилась. Аксинья. Она. Гулко и дробно сдвоило у Григория сердце; приседая, шагнул вперед, откинув полу зипуна, прижал к себе послушную, полыхающую жаром. У нее подгибались в коленях ноги, дрожала вся, сотрясаясь, вызванивая зубами. Рывком кинул ее Григорий на руки — так кидает волк к себе на хребтину зарезанную овцу, — путаясь в полах распахнутого зипуна, задыхаясь, пошел.

— Ой, Гри-и-иша… Гри-шень-ка!.. Отец…

— Молчи!..

Вырываясь, дыша в зипуне кислиной овечьей шерсти, давясь горечью раскаяния, Аксинья почти крикнула низким стонущим голосом:
— Пусти, чего уж теперь… Сама пойду!..

X

Не лазоревым алым цветом, а собачьей бесилой, дурнопьяном придорожным цветет поздняя бабья любовь.

С лугового покоса переродилась Аксинья. Будто кто отметину сделал на ее лице, тавро выжег. Бабы при встрече с ней ехидно ощерялись, качали головами вслед, девки завидовали, а она гордо и высоко несла свою счастливую, но срамную голову.

Скоро про Гришкину связь узнали все. Сначала говорили об этом шепотом, — верили и не верили, — но после того как хуторской пастух Кузька Курносый на заре увидел их возле ветряка, лежавших под неярким светом закатного месяца в невысоком жите, мутной прибойной волной покатилась молва.

Дошло и до ушей Пантелея Прокофьевича. Как-то в воскресенье пошел он к Мохову в лавку. Народу — не дотолпишься. Вошел — будто раздались, заулыбались. Протиснулся к прилавку, где отпускали мануфактуру. Товар ему взялся отпускать сам хозяин, Сергей Платонович.
— Что-то тебя давненько не видать, Прокофич?

— Делишки всё. Неуправка в хозяйстве.

— Что так? Сыны вон какие, а неуправка.

— Что ж сыны-то: Петра в лагеря проводил, двое с Гришкой и ворочаем.

Сергей Платонович надвое развалил крутую гнедоватую бородку, многозначительно скосил глаза на толпившихся казаков.

— Да, голубчик, ты что же это примолчался-то?

— А что?

— Как что? Сына задумал женить, а сам ни гу-гу.

— Какого сына?

— Григорий у тебя ведь не женатый.

— Покедова ишо не собирался женить.

— А я слышал, будто в снохи берешь… Степана Астахова Аксинью.

— Я? От живого мужа… Да ты что ж, Платоныч, навроде смеешься? А?

— Какой смех! Слышал от людей.

Пантелей Прокофьевич разгладил на прилавке развернутую штуку материи и, круто повернувшись, захромал к выходу. Он направился прямо домой. Шел, по-бычьи угнув голову, сжимая связку жилистых пальцев в кулак; заметней припадал на хромую ногу. Минуя астаховский двор, глянул через плетень: Аксинья нарядная, помолодевшая, покачиваясь в бедрах, шла в курень с порожним ведром.

— Эй, погоди-ка!..

Пантелей Прокофьевич чертом попер в калитку. Аксинья стала, поджидая его. Вошли в курень. Чисто выметенный земляной пол присыпан красноватой супесью, в переднем углу на лавке вынутые из печи пироги. Из горницы пахнет слежалой одеждой и почему-то — анисовыми яблоками.

Под ноги Пантелею Прокофьевичу подошел было поластиться рябой большеголовый кот. Сгорбил спину и дружески толкнулся о сапог. Пантелей Прокофьевич шваркнул его об лавку и, глядя Аксинье в брови, крикнул:

— Ты что ж это?.. А? Не остыл мужьин след, а ты уже хвост набок! Гришке я кровь спущу за это самое, а Степану твоему пропишу!..

Пущай знает!.. Ишь ты, курва, мало тебя били… Чтоб с нонешнего дня и ноги твоей на моем базу не ступало. Шашлы заводить с парнем, а Степан придет да мне же…

Аксинья, сузив глаза, слушала. И вдруг бесстыдно мотнула подолом, обдала Пантелея Прокофьевича запахом бабьих юбок и грудью пошла на него, кривляясь и скаля зубы.

— Ты что мне, свекор? А? Свекор?.. Ты что меня учишь? Иди свою толстозадую учи! На своем базу распоряжайся!.. Я тебя, дьявола хромого, культяпого, в упор не вижу!.. Иди отсель, не спужаешь!

— Погоди, дура!

— Нечего годить, тебе не родить!.. Ступай, откель пришел! А Гришку твоего, захочу — с костями съем и ответа держать не буду!.. Вот на! Выкуси! Ну, люб мне Гришка. Ну? Вдаришь, что ль?.. Мужу пропишешь?.. Пиши хучь наказному атаману, а Гришка мой! Мой! Мой! Владаю им и буду владать!..

Аксинья напирала на оробевшего Пантелея Прокофьевича грудью (билась она под узкой кофточкой, как стрепет в силке), жгла его полымем черных глаз, сыпала слова — одно другого страшней и бесстыжей. Пантелей Прокофьевич, подрагивая бровями, отступал к выходу, нащупал поставленный в углу костыль, и махая рукой, задом отворил дверь. Аксинья вытесняла его из сенцев, задыхаясь, выкрикивала, бесновалась:

— За всю жизнь за горькую отлюблю!.. А там хучь убейте! Мой Гришка! Мой!

Пантелей Прокофьевич, что-то булькая себе в бороду, зачикилял к дому.

Гришку он нашел в горнице. Не говоря ни слова, достал его костылем вдоль спины. Григорий, изогнувшись, повис на отцовской руке.

— За что, батя?

— За дело, су-у-у-кин сын!..

— За что?

— Не пакости соседу! Не страми отца! Не таскайся, кобелина! — хрипел Пантелей Прокофьевич, тягая по горнице Григория, силясь вырвать костыль.

— Драться не дам! — глухо сапнул Григорий и, стиснув челюсти, рванул костыль. На колено его и — хряп!..

Пантелей Прокофьевич — сына по шее тугим кулаком.

— На сходе запорю!.. Ах, ты, чертово семя, прокля-я-а-а-тый сын! — Он сучил ногами, намереваясь еще раз ударить. — На Марфушке-дурочке женю!.. Я те выхолощу!.. Ишь ты!..

На шум прибежала мать.

— Прокофьич, Прокофьич!.. Охолонь трошки!.. Погоди!..

Но старик разошелся не на шутку: поднес раз жене, опрокинул столик со швейной машиной и, навоевавшись, вылетел на баз. Не успел Григорий скинуть рубаху с разорванным в драке рукавом, как дверь крепко хляснула и на пороге вновь тучей буревой укрепился Пантелей Прокофьевич.

— Женить сукиного сына!.. — Он по-лошадиному стукнул ногой, уперся взглядом в мускулистую спину Григория. — Женю!.. Завтра же поеду сватать! Дожил, что сыном в глаза смеются!

— Дай рубаху-то надеть, посля женишь.

— Женю!.. На дурочке женю!.. — Хлопнул дверью, по крыльцу протарахтели шаги и стихли.

XI

За хутором Сетраковым в степи рядами вытянулись повозки с брезентовыми будками. Невидимо быстро вырос городок, белокрыший и аккуратный, с прямыми уличками и небольшой площадкой в центре, по которой похаживал часовой.

Лагеря зажили обычной для мая месяца, ежегодно однообразной жизнью. По утрам команда казаков, караулившая на попасе лошадей, пригоняла их к лагерям. Начинались чистка, седловка, перекличка, построения. Зычно покрикивал заведующий лагерями штаб-офицер, шумоватый войсковой старшина Попов, горланили, муштруя молодых казаков, обучавшие их урядники. За бугром сходились в атаках, хитро окружали и обходили «противника». Стреляли по мишени из дробовиц. Казаки помоложе охотно состязались в рубке, постарше — отвиливали от занятий.

Люди хрипли от жары и водки, а над длинными шеренгами крытых повозок тек пахучий волнующий ветер, издалека свистели суслики, степь тянула подальше от жилья и дыма выбеленных куреней.

За неделю до выхода из лагерей к Андрею Томилину, родному брату батарейца Ивана, приехала жена. Привезла домашних, сдобных бурсаков, всякого угощенья и ворох хуторских новостей.

На другой день спозаранку уехала. Повезла от казаков домашним и близким поклоны, наказы. Лишь Степан Астахов ничего не пересылал с ней. Накануне заболел он, лечился водкой и не видел не только жены Томилина, но и всего белого света. На ученье не поехал; по его просьбе фельдшер кинул ему кровь, поставил на грудь дюжину пиявок. Степан в одной исподней рубахе сидел у колеса своей брички, — фуражка с белым чехлом мазалась, вытирая колесную мазь, — оттопырив губу, смотрел, как пиявки, всосавшись в выпуклые полушария его груди, набухали черной кровью.

Возле стоял полковой фельдшер, курил, процеживая сквозь редкие зубы табачный дым.

— Легчает?

— От грудей тянет. Сердцу, кубыть, просторней…

— Пиявки — первое средство!

К ним подошел Томилин. Мигнул.

— Степан, словцо бы сказать хотел.

— Говори.

— Поди на-час.

Степан кряхтнув, поднялся, отошел с Томилиным.

— Ну, выкладывай.

— Баба моя приезжала… Ноне уехала.

— А…

— Про твою женёнку по хутору толкуют…

— Что?

— Гутарют недобро.

— Ну?

— С Гришкой Мелеховым спуталась… В открытую.

Степан, бледнея, рвал с груди пиявок, давил их ногою. Последнюю раздавил, застегнул воротник рубахи и, словно испугавшись чего-то, снова расстегнул… Белые губы не находили покоя: подрагивая, расползались в нелепую улыбку, ежились, собираясь в синеватый комок… Томилину казалось, что Степан жует что-то твердое, неподатливое на зубы. Постепенно к лицу вернулась краска, прихваченные изнутри зубами, окаменели в недвижности губы. Степан снял фуражку, рукавом размазал по белому чехлу пятно колесной мази, сказал звонко:

— Спасибо за вести.

— Хотел упредить… Ты извиняй… Так, мол, и так дома…

Томилин сожалеюще хлопнул себя по штанине и ушел к нерасседланному коню. Лагеря в гуле голосов. Приехали с рубки казаки. Степан с минуту стоял, разглядывая сосредоточенно и строго черное пятно на фуражке. На сапог ему карабкалась полураздавленная, издыхающая пиявка.

XII

Оставалось полторы недели до прихода казаков из лагерей.

Аксинья неистовствовала в поздней горькой своей любви. Несмотря на угрозы отца, Григорий, таясь, уходил к ней с ночи и возвращался с зарей.

За две недели вымотался он, как лошадь, сделавшая непосильный пробег.

От бессонных ночей коричневая кожа скуластого его лица отливала синевою, из ввалившихся глазниц устало глядели черные, сухие глаза.
Аксинья ходила, не кутая лица платком, траурно чернели глубокие ямы под глазами; припухшие, слегка вывернутые, жадные губы ее беспокойно и вызывающе смеялись.

Так необычайна и явна была сумасшедшая их связь, так исступленно горели они одним бесстыдным полымем, людей не совестясь и не таясь, худея и чернея в лицах на глазах у соседей, что теперь на них при встречах почему-то стыдились люди смотреть.

Товарищи Григория, раньше трунившие над ним по поводу связи с Аксиньей, теперь молчали, сойдясь, и чувствовали себя в обществе Григория неловко, связанно. Бабы, в душе завидуя, судили Аксинью, злорадствовали в ожидании прихода Степана, изнывали, снедаемые любопытством. На развязке плелись их предположения.

Если б Григорий ходил к жалмерке Аксинье, делая вид, что скрывается от людей, если б жалмерка Аксинья жила с Григорием, блюдя это в относительной тайне, и в то же время не отказывала бы другим, то в этом не было бы ничего необычного, хлещущего по глазам. Хутор поговорил бы и перестал. Но они жили, почти не таясь, вязало их что-то большое, не похожее на короткую связь, и поэтому в хуторе решили, что это преступно, безнравственно, и хутор прижух в поганеньком выжиданьице: придет Степан — узелок развяжет.

В горнице над кроватью протянута веревочка. На веревочку нанизаны белые и черные порожние, без ниток, катушки. Висят для красоты. На них ночлежничают мухи, от них же к потолку — пряжа паутины. Григорий лежит на голой прохладной Аксиньиной руке и смотрит в потолок на цепку катушек. Аксинья другой рукой — огрубелыми от работы пальцами — перебирает на запрокинутой голове Григория жесткие, как конский волос, завитки. Аксиньины пальцы пахнут парным коровьим молоком; когда поворачивает Григорий голову, носом втыкаясь Аксинье в подмышку, — хмелем невыбродившим бьет в ноздри острый сладковатый бабий пот.

В горнице, кроме деревянной крашеной кровати с точеными шишками по углам, стоит возле дверей окованный уемистый сундук с Аксиньиным приданым и нарядами. Под передним углом — стол, клеенка с генералом Скобелевым, скачущим на склоненные перед ним махровитые знамена; два стула, вверху — образа в бумажных ярко-убогих ореолах. Сбоку, на стене — засиженные мухами фотографии. Группа казаков — чубатые головы, выпяченные груди с часовыми цепками, оголенные клинки палашей: Степан с товарищами еще с действительной службы. На вешалке висит неприбранный Степанов мундир. Месяц глазастеет в оконную прорезь, недоверчиво щупает две белых урядницких лычки на погоне мундира.

Аксинья со вздохом целует Григория повыше переносицы, на развилке бровей.

— Гриша, колосочек мой…

— Чего тебе?

— Осталося девять ден…

— Ишо не скоро.

— Что я, Гриша, буду делать?

— Я почем знаю.

Аксинья удерживает вздох и снова гладит и разбирает спутанный Гришкин чуб.

— Убьет меня Степан… — не то спрашивает, не то утвердительно говорит она.

Григорий молчит. Ему хочется спать. Он с трудом раздирает липнущие веки, прямо над ним — мерцающая синевою чернь Аксиньиных глаз.
— Придет муж — небось, бросишь меня? Побоишься?

— Мне что его бояться, ты — жена, ты и боись.

— Зараз, с тобой, я не боюсь, а посередь дня раздумаюсь — и оторопь возьмет…

Григорий зевает, перекатывая голову, говорит:

— Степан придет — это не штука. Батя, вон, меня женить собирается.

Григорий улыбается, хочет еще что-то сказать, но чувствует: рука Аксиньи под его головой как-то вдруг дрябло мякнет, вдавливается в подушку и, дрогнув, через секунду снова твердеет, принимает первоначальное положение.

— Кого усватали? — приглушенно спрашивает Аксинья.

— Только собирается ехать. Мать гутарила, кубыть к Коршуновым, за ихнюю Наталью.

— Наталья… Наталья — девка красивая… Дюже красивая. Что ж, женись. Надысь видала ее в церкви… Нарядная была…

Аксинья говорит быстро, но слова расползаются, не доходят до слуха неживые и бесцветные слова.

— Мне ее красоту за голенищу не класть. Я бы на тебе женился.

Аксинья резко выдергивает из-под головы Григория руку, сухими глазами смотрит в окно. По двору — желтая ночная стынь. От сарая — тяжелая тень. Свиристят кузнечики. У Дона гудят водяные быки, угрюмые басовитые звуки ползут через одинарное оконце в горницу.

— Гриша!

— Надумала что?

Аксинья хватает неподатливые, черствые на ласку Гришкины руки, жмет их к груди, к холодным, помертвевшим щекам, кричит стонущим голосом:

— На что ты, проклятый, привязался ко мне? Что я буду делать!.. Гри-и-ишка!.. Душу ты мою вынаешь!.. Сгубилась я… Придет Степан — какой ответ держать стану?.. Кто за меня вступится?..

Григорий молчит. Аксинья скорбно глядит на его красивый хрящеватый нос, на покрытые тенью глаза, на немые губы… И вдруг рвет плотину сдержанности поток чувства: Аксинья бешено целует лицо его, шею, руки, жесткую курчавую черную поросль на груди. В промежутки, задыхаясь, шепчет, и дрожь ее ощущает Григорий:

— Гриша, дружечка моя… родимый… давай уйдем. Милый мой! Кинем все, уйдем. И мужа и все кину, лишь бы ты был… На шахты уйдем, далеко. Кохать тебя буду, жалеть… На Парамоновских рудниках у меня дядя родной в стражниках служит, он нам пособит… Гриша! Хучь словцо урони.

Григорий углом переламывает левую бровь, думает и неожиданно открывает горячие свои, нерусские глаза. Они смеются. Слепят насмешкой.
— Дура ты, Аксинья, дура! Гутаришь, а послухать нечего. Ну, куда я пойду от хозяйства? Опять же на службу мне на энтот год. Не годится дело… От земли я никуда не тронусь. Тут степь, дыхнуть есть чем, а там? Прошлую зиму ездил я с батей на станцию, так было-к пропал. Паровозы ревут, дух там чижелый от горелого угля. Как народ живет — не знаю, может они привыкли к этому самому угару… — Григорий сплевывает и еще раз говорит: — Никуда я с хутора не пойду.

За окном темнеет, на месяц наплыло облачко. Меркнет желтая, разлитая по двору стынь, стираются выутюженные тени, и уже не разобрать, что темнеет за плетнем: прошлогодний порубленный хворост ли, или прислонившийся к плетню старюка-бурьян.

В горнице тоже густеет темень, блекнут Степановы урядницкие лычки на висящем у окна казачьем мундире, и в серой застойной непрогляди Григорий не видит, как у Аксиньи мелкой дрожью трясутся плечи и на подушке молча подпрыгивает стиснутая ладонями голова.

———————————————

ОБЯЗАТЕЛЬНАЯ ПЕРЕСТАНОВКА ФРАГМЕНТА В ТРЕТЬЕЙ КНИГЕ ТД

Яр (в значении не овраг, а береговой обрыв) близ отрезанной ериком косы не зря называется Черным. Как глядящий на восток яр называется Красным. И не случайно тут же уточнено, что дело происходит «в займище» (с. 33). В шолоховском издании этот яр дважды (но не в первый раз!) ошибочно атрибуируется на левом берегу. Но на протяжении семидесяти верст от Вешенской до Усть-Медведицкой Дон течет на восток. А потому «черным», то есть недоступным для солнечных лучей, является не левый, а правый берег. Тот, у которого находится коса.

Наиболее вопиюще это смотрится у 6 части, где описано посещение Григорием своей дивизии, окопавшейся на левом берегу напротив занятого красными Татарского. Здесь описание правобережного займища с множеством говорящих хуторских реалий отнесено к левому берегу. Однако тут совсем иной пейзаж: «Левобережное Обдонье, пески, ендовы, камышистая непролазь, лес в росе» (Кн. 1, гл. II)

мин-Войско Донское супер-ФРАГМЕНТ

Фрагмент со с. 413–415 кн. 3 должен не предшествовать посещению Григория позиций окопавшихся на левобережье татарцев, а идти после непосредственно после:

* * *

«Сотня татарских пластунов поленилась рыть траншеи.

— Чертовщину выдумывают, — басил Христоня. — Что мы, на германском фронте, что ли? Рой, братишки, обнаковенные, стал-быть, окопчики по колено глубиной. Мысленное дело, стал-быть, такую заклёклую землю рыть в два аршина глуби? Да ее ломом не удолбишь, не то что лопатой.

Его послушали, на хрящеватом обрывистом яру левобережья вырыли окопчики для лежания, а в лесу поделали землянки.

— Ну, вот мы и перешли на сурчиное положение! — острил сроду не унывающий Аникушка. — В нурях будем жить, трава на пропитание пойдет, а то все бы вам блинцы с каймаком трескать, мясу, лапшу с стерлядью… А донничку не угодно?

Татарцев красные мало беспокоили. Против хутора не было батарей. Изредка лишь с правобережья начинал дробно выстукивать пулемет, посылая короткие очереди по высунувшемуся из окопчика наблюдателю, а потом опять надолго устанавливалась тишина.
Красноармейские окопы находились на горе. Оттуда тоже изредка постреливали, но в хутор красноармейцы сходили только ночью, и то ненадолго.

Подъехав к окопам татарских пластунов, Григорий послал за отцом. Где-то далеко на левом фланге Христоня крикнул:

— Прокофич! Иди скорее, стал-быть, Григорий приехал!..

Григорий спешился, передал поводья подошедшему Аникушке, еще издали увидел торопливо хромавшего отца.

— Ну, здорово, начальник!

— Здравствуй, батя.

— Приехал?

— Насилу собрался! Ну, как наши? Мать, Наталья где?

Пантелей Прокофьевич махнул рукой, сморщился. По черной щеке его скользнула слеза…

— Ну, что такое? Что с ними? — тревожно и резко спросил Григорий.

— Не переехали…

— Как так?!

— Наталья дня за два легла начисто. Тиф, должно… Ну, а старуха не захотела ее покидать… Да ты не пужайся, сынок, у них там все по-хорошему.

— А детишки? Мишатка? Полюшка?

— Тоже там. А Дуняшка переехала. Убоялась оставаться… Девичье дело, знаешь? Зараз с Аникушкиной бабой ушли на Волохов. А дома я уж два раза был. Середь ночи на баркасе тихочко перееду, ну, и проотведовал. Наталья дюже плохая, а детишечки ничего, слава богу… Без памяти Натальюшка-то, жар у ней, ажник губы кровью запеклись.

— Чего же ты их не перевез сюда? — возмущенно крикнул Григорий.

Старик озлился, обида и упрек были в его дрогнувшем голосе:

— А ты чего делал? Ты не мог прибечь загодя перевезть их?

— У меня дивизия! Мне дивизию надо было переправлять! — запальчиво возразил Григорий.

— Слыхали мы, чем ты в Вёшках займаешься…

416

Семья, кубыть, и без надобностев? Эх, Григорий! О боге надо подумывать, ежли о людях не думается… Я не тут переправлялся, а то разве я не забрал бы их? Мой взвод в Елани был, а покедова дошли сюда, красные уже хутор заняли.

— Я в Вёшках!.. Это дело тебя не касается… И ты мне… — голос Григория был хрипл и придушен.

— Да я ничего! — испугался старик, с неудовольствием оглядываясь на толпившихся неподалеку казаков. — Я не об этом… А ты потише гутарь, люди, вон, слухают… — и перешел на шепот. — Ты сам не махонькое дите, сам должон знать, а об семье не болей душой. Наталья, бог даст, почунеется, а красные их не забижают. Телушку-летошницу, правда, зарезали, а так — ничего. Поимели милость и не трогают… Зерна взяли мер сорок. Ну, да ить на войне не без урону!

— Может, их зараз бы забрать?

— Незачем, по-моему. Ну, куда ее, хворую, взять? Да и дело рисковое. Им и там ничего. Старуха за хозяйством приглядывает, оно и мне так спокойнее, а то ить в хуторе пожары были.

— Кто сгорел?

— Плац весь выгорел. Купецкие дома все больше. Сватов Коршуновых начисто сожгли. Сваха Лукинична зараз на Андроповом, а дед Гришака тоже остался дом соблюдать. Мать твоя расказывала, что он, дед Гришака-то, сказал: «Никуда со своего база не тронуся, и анчихристы ко мне не взойдут, крестного знамения убоятся». Он под конец вовзят зачал умом мешаться. Но, как видать, красюки не испужались его креста, курень и подворье ажник дымом охватились, а про него и не слыхать ничего… Да ему уж и помирать пора. Домовину исделал себе уж лет двадцать назад, а все живет… А жгет хутор друзьяк твой, пропади он пропастью!

— Кто?

— Мишка Кошевой, будь он трижды проклят!

— Да ну?!

— Он, истинный бог! У наших был, про тебя пытал. Матери так и сказал: «Как перейдем на энту сторону — Григорий ваш первый очередной будет на
417
шворку. Висеть ему на самом высоком дубу. Я об него, — говорит, — и шашки поганить не буду!» А про меня спросил и — ощерился. «А энтого, — говорит, — хромого черти куда понесли? Сидел бы дома, — говорит, — на печке. Ну, а уж ежли поймаю, то до смерти убивать не буду, но плетюганов ввалю, покеда дух из него пойдет!» Вот какой распрочерт оказался! Ходит по хутору пущает огонь в купецкие и в поповские дома и говорит: «За Ивана Алексеевича да за Штокмана всю Вёшенскую сожгу!» Это тебе голос?

Григорий еще с полчаса проговорил с отцом, потом пошел к коню. В разговоре старик больше и словом не намекнул насчет Аксиньи, но Григорий и без этого был угнетен. «Все прослыхали, должно, раз уж батя знает. Кто же мог переказать? Кто, окромя Прохора, видал нас вместе? Неужли и Степан знает?» Он даже зубами скрипнул от стыда, от злости на самого себя…

Коротко потолковал с казаками. Аникушка все шутил и просил прислать на сотню несколько ведер самогона.

— Нам и патронов не надо, лишь бы водочка была! — говорил, он хохоча и подмигивая, выразительно щелкая ногтем по грязному вороту рубахи.

Христоню и всех остальных хуторян Григорий угостил припасенным табаком; и уже перед тем, как ехать, увидел Степана Астахова. Степан подошел, не спеша поздоровался, но руки не подал..

Григорий видел его впервые со дня восстания, всматривался пытливо и тревожно: «Знает ли?» Но красивое сухое лицо Степана было спокойно, даже весело, и Григорий облегченно вздохнул: «Нет, не знает!»

Конец цитаты.
(ТД: 6, LXIII, 413–417).

карта маркс
Далее Григорий переправляется на «свое (!) займище», чтобы ночью тайно посетить оставшуюся на той стороне семью – мать, Наталью, детей (ибо сказано, что красные, окопавшись на горе, ночью в хутор не заходят):

«Григорий въехал на свое займище перед вечером.

Все здесь было ему знакомо, каждое деревцо порождало воспоминания… Дорога шла по Девичьей поляне, на которой казаки ежегодно на Петров день пили водку, после того как «растрясали» (делили) луг. Мысом вдается в займище Алешкин перелесок.
414
Давным-давно в этом, тогда еще безыменном, перелеске волки зарезали корову, принадлежавшую какому-то Алексею – жителю хутора Татарского. Умер Алексей, стерлась память о нем, как стирается надпись на могильном камне, даже фамилия его забыта соседями и сородичами, а перелесок, названный его именем, живет, тянет к небу темнозеленые кроны дубов и караичей. Их вырубают татарцы на поделку необходимых в хозяйственном обиходе предметов, но от коренастых пней весною выметываются живучие молодые побеги, год-два неприметного роста, и снова Алешкин перелесок летом – в малахитовой зелени распростертых ветвей, осенью – как в золотой кольчуге, в червонном зареве зажженных утренниками резных дубовых листьев.

Летом в Алешкином перелеске колючий ежевичник густо оплетает влажную землю, на вершинах старых караичей вьют гнезда нарядно оперенные сизоворонки и сороки; осенью, когда бодряще и горько пахнет желудями и дубовым листом-падалицей, в перелеске коротко гостят пролетные вальдшнепы, а зимою лишь круглый печатный след лисы протянется жемчужной нитью по раскинутой белой кошме снега. Григорий не раз в юношестве ходил ставить в Алешкин перелесок капканы на лис…

Он ехал под прохладной сенью ветвей, по старым заросшим колесникам прошлогодней дороги. Миновал Девичью поляну, выбрался к Черному яру, и воспоминания хмелем ударили в голову. Около трех тополей мальчишкой когда-то гонялся по музгочке за выводком еще нелетных диких утят, в Круглом озере с зари до вечера ловил линей… А неподалеку – шатристое деревцо калины. Оно стоит на отшибе, одинокое и старое. Его видно с мелеховского база, и каждую осень Григорий, выходя на крыльцо своего куреня, любовался на калиновый куст, издали словно охваченный красным языкастым пламенем. Покойный Петро так любил пирожки с горьковатой и вяжущей калиной…

Григорий с тихой грустью озирал знакомые с детства места. Конь шел, лениво отгоняя хвостом густо кишевшую в воздухе мошкару, коричневых злых комаров.

415

Зеленый пырей и аржанец мягко клонились под ветром. Луг крылся зеленой рябью».

Полужирным выделен текст, свидетельствующий о том, что описан правобережный путь от Хованского перелаза (недалеко от луга в Красном яру, где в 1912 г. была мелеховская деляна) до задних ворот скотиньего база. Это дорожка от брода, через Алешкин перелесок, Девичью поляну, мимо Черного яра.

Ну а окопы хуторской сотни – на левом берегу.

PS:

СЛОВА, БЛИСТАТЕЛЬНО ОТСУТСТВУЮЩИЕ
в 8 части «Тихого Дона»,
бульварной подделке первых шолоховедов

Анонимные имитаторы, дописывавшие «Тихий Дон» в 1940 году, сделали крупную ошибку: ориентируясь на метод социалистического реализма (то есть на идеологическую сверхзадачу), выдали себя с потрохами.

В последней части романа нет того, что обязательно (и, как правило, неоднократно!) встречается в каждом томе романа – автомобилей и аэропланов, майданов и займищ, делян, болот и музги.

Нет в этой последней части вестовых, цыган, гармоней и гармонистов, воробьев, змей, краснотала, ольшаника, веников, пчёл и подсолнухов. Здесь не умеют ничего развязывать и не знают развязок.

Нет существительных «рубль» и «столб», нет такого явления как «ругательство».

Нет ничего малинового и ничего зеленоватого. И никого «сердитого». Нет слов «держава» и «император», эпитетов «войсковой» и «вольный» (а в предыдущих частях: «вольное житьё»; «вольный Дон»; «казаки – люди вольные»; «вольные, свободные сыны тихого Дона»). Нет, разумеется, и ключевого понятия «Тихий Дон». И – хотя люди продолжают гибнуть сотнями и тысячами – ни одного слова «труп» (встретившегося 41 раз в предыдущих главах).

И нет слов с корнем «скорбь».

Таблицу см. здесь, в конце страницы:
http://fedor-krjukov.narod.ru/slovar.htm

01_Семья Крюковых-1880

Семья Крюковых. Ок. 1880. В центре Федя Крюков


Другие материалы о «Тихом Доне» на «НЕСТОРИАНЕ»

Реклама

29 comments on “Федор Крюков. ПЕРВЫЕ ДВЕНАДЦАТЬ ГЛАВ «ТИХОГО ДОНА». Реконструкция протографа

  1. Л.Ворокова
    20.04.2015

    Наконец это НАПИСАНО ВСЛУХ:
    Ф.Д.Крюков. Тихий Дон.
    Спасибо за эти буквы, Андрей!
    Надо бы их подкрепить дальнейшими прочными исследованиями 🙂

  2. nestoriana
    20.04.2015

    Людмила, рад Вашему комментарию. И тому, что вы проклюнулись. Напишите мне, что Вы и как Вы? trezin@yandex.ru

  3. Георгий
    31.05.2016

    Добрый день! Еще несколько моментов в пользу хутора Хаванского.
    Со своей стороны обратил внимание, что Ягодное, где живут у пана Листницкого Григорий и Аксинья, находиться в 34 км от Хованского.
    В разговоре с младшим Листницким:
    «— В таком случае приходи завтра к отцу в имение. Знаешь, где имение Листницкого Николая Алексеевича?
    — Так точно, знаю.
    — Отсюда верст двенадцать. Приходи завтра с утра, договоришься там. «(гл. ХI ТД),
    Разговор происходит в доме Мохова. По тексту Мохов живет не в Татарском, а в станице Краснокутской.
    «Из левобережных станиц, где бесплодна и жестка песчаная с каменным суглинком земля, на правую сторону Дона по распоряжению войскового правительства стали переселяться казаки целыми хуторами. Выросла и обросла постройками молодая Краснокутская станица; на рубеже с бывшими помещичьими землями, по рекам Чиру, Черной и Фроловке, над степными балками и логами, гранича с украинскими слободами, повылупились новые хутора.» (часть 2, гл1. ТД).
    Но если обратиться к черновикам, страница 2, части второй черновой рукописи, то увидим, что в начале страницы, там где находятся эти слова цвет чернил другой, абзац стерли, и , возможно, карандашом написали отредактированный вариант.
    Отредактированный вариант противоречит, первым абзацам описания родословной Мохова. Краснокутская находится в 55 км, от устья Хопра, и на мой взгляд, не может быть местом жительства Мохова и его предков:
    «Казаки «воровского» городка Чигонаки, угнездившегося в верховьях Дона, неподалеку от устья Хопра», (часть 2, гл1. ТД).
    «Лет десять спустя на том месте, где раньше дымились курени Чигонацкой станицы, поселились пришлые казаки и те, что уцелели от разгрома. Вновь выросла и опоясалась боевыми валами станица.» (часть 2, гл1. ТД).
    Речь, именно о станице, а не хуторе.
    Итак, мы получаем, что от некой станицы, которая расположена недалеко от Устья Хопра, до Ягодного 12 верст. По современной карте от Ягодного до устья Хопра 22 км. Т.е. 10 км разницы, вполне, вписывается в контекст «недалеко от устья Хопра».
    Еще момент Наталья собирается поговорить с Аксиньей и собирается в Ягодное:
    «В сенцах ее догнала Дарья.
    — Ты не отопрешь нынче дверь?
    — Я дома у своих, должно, заночую.»
    До Ягодного от Татарского (Хованского) 34 км, обернуться в обе стороны за один день очень сложно.
    Охотится едут с паном к Ольшанскому буераку:
    «Мы куда? — равняясь, спросил Григорий.
    — К Ольшанскому буераку, — густым басом отозвался пан»
    Речь об овраге, но обратил внимание, что в названиях хуторов «буерак» встречается в Саратовской Губернии (где у Генерала Лестницкого «4 тысячи десятин») и рядом с Усть-Медведицкой (Буерак Поповский и Буерак Синютин), в других регионах «буерак» в названиях встречается редко : по одному разу в Воронежской, Томбовской и Омской областях.

    «— Я на ней сделал пробег в полтораста верст. Вчера только приехал со станции. Будь она посвежей — никогда, Коршунов, не обогнал бы ты меня.»(часть 1, гл8. ТД).
    От Миллерово, до Ягодного (Где живет отец) по прямой 133 км, по дорогам вполне м.б. 150 км.
    Т.е. там где текст не корректировался, либо корректировался не так явно, угадываются Крюковские места.

    • nestoriana
      02.06.2016

      Георгий, спасибо. Так и есть.

      • Георгий
        11.11.2016

        Андрей, в части своего предположения, о станице Краснокутской, мое мнение изменилось. Просмотрев внимательно черновик, видно, что этот кусок текста вписан позднее. Шолохов переписывал быстро, так что чернила не успевали высохнуть, оставляя следы на последующих листах. Кусок текста про Краснокутскую, вписан более светлыми чернилами, но отпечаток на следующей странице присутствует, как от обычных темных чернил, что дает основание уверенно заявлять, что текст вписан позднее при корректировке.
        Кроме того эта часть текста абсолютно не логична:
        1) Курень Мелеховых на берегу Дона, рыбу с Коршуновым они продают Мохову добираясь пешком до центра хутора (Станицы). Краснокутская же совсем не на Дону, до Дона 50 верст.
        2) Станица в которой жил Мохов, ведет историю от разрушенной станицы — «воровской» тот городок Чигонаки сожгли…
        Лет десять спустя на том месте, где раньше дымились курени Чигонацкой
        станицы, поселились пришлые казаки и те, что уцелели от разгрома. Вновь
        выросла и опоясалась боевыми валами станица. С той-то поры и пришел в нее из Воронежского указа царев досмотрщик и глаз — мужик Мохов Никишка.»
        Станица Краснокутская — основана в 1886 году (!!!) ,что не увязывается с всей предыдущей историей
        3) «Казаки «воровского» городка Чигонаки, угнездившегося в верховьях Дона, неподалеку от устья Хопра» — недалеко от устья Хопра — станицы Букановская, Усть-Хоперская, и с натяжкой Кумылженская. И только Кумылженская имеет историю (легенду) с разрушением станицы и переселением на неудобное для жизни место: — «Была легенда о том, что казаки станицы Кумылженской часто «потрошили» царские грузы, сплавляемые по Хопру, за что и попали в немилость. Рассказывают, царский воевода, наделенный безграничной властью, приказал городок уничтожить и добавил: «На земле этой станице места нет. Переселить ее на болота». Косвенным подтверждением данной легенды, является наличие рядом крупного хутора Чигонакского, который упоминается как в ТД так и не единожды в творчестве Крюкова.
        4) рука соавтора в данном вставленном тексте видна в фразе «на рубеже с бывшими помещичьими землями».

        Так, что теперь я склонен считать, что в одной из версий Крюковских черновиков, Мохов жил в Кумылженской, или прообраз взят с этой станицы.
        Кумылженская дважды меняло место расположения, и судя по последнему неудобному для жизнедеятельности месту — не по своей воле. «Однако казаки, сломав свои жилища, бросив обработанные поля, рыболовные места на Хопре, все-таки переселяются. И куда же? Вверх по течению степной речушки, где начинают обживаться… по сути в закоске, образованном Суходолом, впадающим тут же в Кумылгу. Часто в снежные годы бешеный степной Суходол весной обрушивал на поселение свои воды с тыла станицы, а с передней стороны, помогая ему, затопляла казачьи курени полноводная Кумылга. Неужто казаки не знали, что новое место время от времени затопляется? Конечно же, знали. Урочище Суходольский переезд почти с трех сторон окружали пески, бравшие начало от Дона в районе Усть-Хоперской, и острым клином врезались в степь до самого хутора Ярского-1. Хорошие земли простирались от правого берега Кумылги в сторону Хопра, в направлении нынешних хуторов Сарычи и Красноармейский. Начало сева, выгон скота на пастбища совпадали с половодьем. И казакам приходилось тратить много сил, чтобы переправиться через бурлящую Кумылгу и выехать на поле. И все-таки поселились они на правом, а не на левом берегу. »

        Еще один момент который не попадался мне в других исследованиях:
        ч2. гл.4, в Которой Бодовсков подвозит Штокмана. Бодовсков возвращаясь с ярмарки проезжает мимо Казенного леса — » Пока доехали до Казенного леса, иссяк разговор». На современной карте в Яндексе присутствует Казенный лес, именно под таким названием между Глазуновской и Серафимовичем (Усть-медведецкой). Вполне вероятно, что в первых черновиках Крюков писал про родную Глазуновскую станицу. Кстати здесь же в 5 километрах от Глазуновской на Север, возле ерика Репново присутствует и оз.Круглое, которое также упоминается в ТД — «Около трех тополей мальчишкой когда-то гонялся по музгочке за выводком еще нелетных диких утят, в Круглом озере с зари до вечера ловил линей…» (ТД ч.6.гл63).

  4. владимир семенко
    07.08.2016

    Пока не будет проявлена в государстве политическая воля, все эти замечательные исследования так и останутся уделом отдельно взятых одиночек. Вопрос к автору и другим участникам форума. Где можно прочитать полный реконструированный пра-текст недописанного ТД? Там же все должно обрываться отступлением остатков белых армий к Новороссийску, насколько я понимаю?

    • Л.Ворокова
      14.11.2016

      Смею предположить, что если бы «»полный реконструированный пра-текст недописанного ТД» можно было бы где-либо прочесть, вопрос об авторстве ТД был бы закрыт… Извините…

  5. nestoriana
    08.08.2016

    Владимир, известие о смерти Крюкова от тифа ненадежно. Эвакуацию из Новороссийска написана той же рукой, что и весь предыдущий текст. А вот 8 часть уже вся фальшивка.
    Полной реконструкции крюковского текста пока нет.

    • Георгий
      11.11.2016

      У меня же от восьмой части сложилось впечатление, что некоторые ее части вырваны из периода восстания, и в значительной части принадлежит перу Крюкова. Так же возникло подозрение, что сцена с убийством Аксиньи должна была быть в 6 части и предшествовать сцене рубки Григорием матросов. Не с смертью ли Аксиньи связан припадок Григория, и не с ее ли смертью возникла апатия к войне?

  6. владимир семенко
    08.08.2016

    Насчет 8 части я знаю, разумеется. Вообще, я достаточно в теме. Но ведь Крюков точно умер в 1920 году? Второй вопрос. Вы полагаете, насколько я понимаю, что пра-текст попал к Шолохову через Серафимовича. Но какова в таком случае роль тестя Шолохова? Я читал, что они с Крюковым были лично знакомы? Вроде даже там какой-то суд был до революции еще и вроде Крюков обвинял того в растрате? И какова роль той дамы-троцкистки, которая возглавляла «Октябрь» до Серафимовича? Проект-то родился , как говорится, «снизу»? Не Сталин его автор и не сам Шолохов, разумеется (он бы никогда не решился), которого просто назначили. А вообще, как представляется мне, вы как-то уж слишком его уничижаете. «Донские рассказы»-то он сам написал. Так что парень был не вполне бездарен, хотя и не масштаба ТД, разумеется.

  7. nestoriana
    09.08.2016

    Владимир, отвечаю по пунктам, но коротко (более подробная аргументация здесь, на «Несториане» и на «Народе»):
    — Крюков умер или был убит в 20-м. Но когда именно, мы не знаем. Судя по последнему абзацу 7 части, эвакуация из Новороссийска он пережил и описал. Полагаю, что Крюков был арестован и позже расстрялян (есть и такая версия)
    — Видимо, текст попал к Серафимовичу через Громославского, будущего тестя Шолохова, . Тот не просто был знаком с Крюковым (соученик), но и отступал вместе с ним. По свидетельству вдовы шолоховского секретаря, рукописи и вещи Крюкова хранились на чердаке у Марии Петровны, вдовы Шолохова.
    — Про «роль той дамы-троцкистки» могу только гадать. Но какую-то роль в цепочке той чекистской спецоперации она играла. Хотя и не столь важную, как Серафимович.
    — Да, юного уголовника Шолохова назначили не только автором ТД, но и вообще писателем. Зеев-Барселла показал, что это был проект ОГПУ. Я публиковал фотографии и чекистскую справку конца 20-х о том, что Шолохов с начала 20-х был сотрудником московского ОГПУ, причем именно экономического управления (Миронов).
    — Барселла показывает, что и Донские рассказы — плод этого «проекта». Шолохов был малограмотным, уровень его письма в паре опубликованных им в местной печати заметок. Он чудовищен. «Все прочие якобы шолоховские вещи, мастерили литературные негры.
    .
    Войдите на «Несториану», там справа колонка «рубрики». Выберете «Шолохов». Там вся подборка материалов.

  8. владимир семенко
    10.08.2016

    Да, посмотрел. Но тогда возникает другой вопрос: известно ли что-либо об этих литературных «неграх»? Или их имена так и канули в лету? И еще: бывают ли какие-то семинары, конференции и проч.? Ведь сообщество энтузиастов- исследователей проблемы уже довольно многочисленно. Понятно, что официальное шолоховедение проигнорирует, но никто не запретит, не те времена! Да: и что осталось от крюковского архива? Я так понимаю, что-то есть в Библиотеке Русского Зарубежья. Может ли быть так (теоретически), что изначальный текст ТД не уничтожен, а хранится где-то в архивах Лубянки под семью замками?

  9. nestoriana
    10.08.2016

    Реального практически ничего. Впрочем, относительно «Донских рассказов» тот же Барселла пишет о завкербовавшем Шолохова чекисте Миронове (он был литератором) и показывает с большой вероятностью, что «Они сражались за Родину» писал Андрей Платонов. Еще вероятны Федин и Каверин.
    Семинаров по проблеме не проводится. Мои попытки организовать научную группу при Пушкинском Доме успехом пока не увенчались.
    Часть архив в Библиотеке Русского Зарубежья, часть в «Ленинке», что-то в ИМЛИ. Всерьез это никто не изучал. Кроме чекистов, разумеется. (В ИМЛИ они и передавали.)
    На последний вопрос ответ: да, может. И очень похоже, что так и есть.
    .

  10. владимир семенко
    10.08.2016

    Ну, не знаю, на Платонова непохоже. Его стиль трудно с кем-то спутать. Надо хотя бы единый сайт сделать или какое-то содружество интернет-ресурсов. Вы же знаете, ваш не единственный.

  11. nestoriana
    10.08.2016

    Про Платонова это подробно расписал Бар-Селла. См. его «Литературный котлован. Проект Шолохов». В «Они сражались за родину» такие платоновские «малявы», что ахните. А про «содружество интернет-ресурсов» — ну хорошо бы, да… Но, по-моему, это пока утопия. Достаточно обновлять статьи в Википедии.

  12. владимир семенко
    11.08.2016

    Но ведь Бар-Селла, насколько я понял, не разделяет крюковскую версию. У него там другой кандидат в авторы ТД. Кстати, тут я у Немзера прочитал, что Солженицын под конец тоже разочаровался в Крюкове как гипотетическом авторе ТД. Что Вы об этом знаете? Так что в «анти-шолоховедении» немало своих внутренних расхождений. Понятно, что о Шолохове как авторе никто из нас не говорит.

  13. nestoriana
    11.08.2016

    Бар-Селла – проницательный и дотошный исследователь, но тут, видимо, бес попутал… Предположение Бар-Селлы об авторстве Краснушкина основано на одном лишь временном совпадении… Краснушкин погиб от рук большевиков во время гражданской войны, и автор ТД, видимо, тоже.
    Это не серьезно. Во время той смуты погибли многие. Ни одной текстовой параллели с прозой Краснушкина Бар-Селла не приводит. А уникальных крюковских параллелей в ТД сотни. (См. «Материалы к словарю….» на моем сайте Крюкова.)
    .
    Солженицыну корпус сочинений Крюкова был доступен лишь в малой его части. Писатель сначала поверил Медведевой-Томашевской, потом мог и разочароваться в убедительности ее книги (и впрямь довольно поверхностной)… Его право.

  14. владимир семенко
    11.08.2016

    Если следовать версии, что Шолохов — вообще не писатель, то кто мог написать «Судьбу человека»?

    • Anina
      03.12.2016

      Вы будете удивлены, но в архиве Крюкова имеется письмо некоего казака, в котором тот описывает побег из немецкого плена (1914-1916гг.)и другие .подробности его жизни, в точности совпадающие с сюжетом «Судьбы человека» .Это описано в 2-х томнике макаровых»Цветок-татарник»Из этого следует, что в распоряжении Шолохова мог находится крюковский рассказ, написанный по сюжету того письма. мне и раньше казалось неправдоподобным, что советский солдат возил немецкого генерала, а вот русский солдат вполне мог, хотя бы потому, что Россия опережала в развитии автомобилизма Германию на тот момент…

      • nestoriana
        03.12.2016

        Алина, у Крюкова есть такой рассказ «Итальянец Замчалов». А что за письмо казака? И где оно?

  15. Георгий
    11.11.2016

    «То есть и проводы казаков, и поздняя рыбалка происходят в семик (четверг) 10/23 мая 1912.»

    В подтверждение этих слов еще одно замечание: казаки ушли в майские лагеря и в первую же ночь была буря — «Возле лобастого, с желтой песчаной лысиной кургана остановились
    ночевать.
    С запада шла туча. С черного ее крыла сочился дождь. Поили коней в
    пруду. Над плотиной горбатились под ветром унылые вербы. В воде, покрытой
    застойной зеленью и чешуей убогих волн, отражаясь, коверкалась молния.
    Ветер скупо кропил дождевыми каплями, будто милостыню сыпал на черные ладони земли.» (ТД Ч.1. гл.6), эта же буря бушевала во время ночной рыбалки в 4 гл.
    Поэтому на рыбалку и пошли бабы, так как Степан и Петр ушли в лагеря.

    • nestoriana
      03.12.2016

      Да, Вы правы. Но и в опубликованном Серафимовичем тексте ночная рыбалка происходит после отъезда казаков в лагеря

  16. Галина
    24.01.2017

    Огромная благодарность Вам за Ваш труд! Читаешь Ф.Д.Крюкова и понимаешь-он,это он автор- гениального произведения -«Тихого Дона»! Крюков Ф.Д.-бесспорно -видел,проживал и сопереживал -всему,что происходило в России в описываемое время….Вам глубокая благодарность за то,что Вы помогаете занять этому гениальному писателю свое заслуженное место в истории и русской литературе.

  17. Георгий
    15.03.2017

    От Хованского дон делает плавный левый поворот, после чего крутой правый (этот поворот в романе назван «первым от хутора коленом»), после поворота расположен брод (в районе хутора Ярской), соответственно в таких условиях образование ледового затора легко объяснимо.

    «Лед разом взломало на протяжении четырех верст, до первого от хутора колена. Пошел стор. Под мерные удары церковного колокола на Дону, сотрясая берега, крушились, сталкиваясь, ледяные поля. У колена, там, где Дон, избочившись, заворачивает влево, образовался затор.» (ТД гл.16 ч.2)

  18. Георгий
    15.03.2017

    Дополнение к прошлому комментарию. Смутило слово «Стор», возможно описка и должен быть «Стон»? Посмотрел в шолоховские «черновики» часть 2 стр.65, там тоже «стор», но есть исправление: поставлена точка после «Пошел стор», и начато новое предложение — исправление на заглавную букву, убрали впоследствии и «двенадцать евангелий».

    Предполагаю, что у Крюкова Предложение выглядело следующим образом:
    «Пошел стон, под мерные удары церковного колокола, отбивавшего «двенадцать евангелий» на Дону сотрясая берега крушились, сталкиваясь, ледяные поля.

    Колокола отбивающие «двенадцать евангелий» позволяют сделать четкую привязку к времени — великопостное богослужение, совершаемое вечером Страстного Четверга. В ночь на пятницу — совершается Утреня Великой Пятницы. Во время богослужения Митька сообщает о попытке самоубийства Натальи. Символизм сюжета «Пошел стон» — Наталья «погибает» за чужие грехи, и воскресает в православную Пасху.
    Полагаю, что сцена «воскрешения», также была вырезана из текста романа.
    В тексте романа, убрав из него «двенадцать евангелий», попытка самоубийства Натальи перенесена с ночи на пятницу на ночь с субботы на воскресенье (пасхальную), тем самым пропал изначальный Крюковский символизм христовой жертвы и воскрешения в Пасху.

  19. nestoriana
    15.03.2017

    Нет, нет!..

    Стор, м. 1. Мелкий лед, шуга.
    Тул., Даль. Пошел стор. Дон. k Лед,
    льдины. Стор по Дону идет, крыги
    такие идут — страшно! Дон., 1976.
    k Ледоход. Дон., 1929.
    Словарь русских народных говоров. Вып. 41
    .
    А про изъятие «двенадцати евангелий» и перенос события – очень ценно

  20. Георгий
    22.05.2017

    «Вот ветхий старичок Платон Самойлыч, самый крупный усть-медведицкий домовладелец, по нынешнему масштабу по малой мере миллионер» (Ф. Крюков, «Цветок-Татарник»).

    У «ветхова старичка», должен быть наследник сын, будет он по отчеству Платонович, и будет он самым крупным домовладельцем (так как старичок «ветхий» и делами,полагаю, уже не занимается) в Усть-Медведице.
    По моей логике этот богач с сохранившимся и неотредактированным отчеством — Сергей Платонович Мохов.

    «Митька уперся в свое, как бугай в стену; отец вспылил:
    — Дурак! У Сергея Платоновича капиталу более ста тысячев; купец, а
    ты?.. Иди-ка отсель, не придуривайся, а то вот шлеей потяну жениха этого!
    — У нас четырнадцать пар быков, именье вон какое, опять же он мужик, а
    мы казаки.» (ТД, часть 2., гл.2).
    Если перевести весь коршуновский скот ( Четырнадцать пар
    быков, косяк лошадей, матки с Провальских заводов, полтора десятка коров,
    пропасть гулевого скота, гурт в несколько сот овец) в капитал, то состояние их 10-15 тысяч рублей. Т.е. Мохов был в 7-10 раз богаче. К чему это?

    «Коршуновы слыли первыми богачами в хуторе Татарском.» (ТД, Ч.1.гл.18)

    Коршуновы и Моховы жили в разных населенных пунктах. Коршуновы Татарские богачи, Моховы Усть-Медведецкие. Коршуновы, да и Мелиховы, в хуторе поблизости от Усть-Медведицы. В непосредственной близости, такой, что на праздники ездили или ходили в станицу. Например, как в статье выше, Митька и Григорий, в троицу поспешили к Мохову продавать Сазана.
    На рыбалку пошел на зорьке, а до Моховых добрались, когда «От обедни рассыпался по улицам народ» (ТД, ч.1, гл2), что тоже косвенным образом доказывает, что в одном из вариантов авторских черновиков, и до компиляционной редактуры соавторов Коршуновы и Моховы жили в разных населенных пунктах.

  21. Георгий
    22.05.2017

    Андрей, ниже Хованского, но выше Усть-Медведицы, по правому берегу Дона, озера Царев-Ильмень (Царев Пруд), и озеро Круглое, о которых Вы пишите в статье, озера отображены на карте Шуберта 1870 года. На карте Шуберта видно и еще одно озеро, соседствующее с Царевым-Ильменем и Круглым (в котором Григорий ловил Линей) — озеро Долгое. На него я и обращаю Ваше внимание, показываю, что место это было особым, даже сакральным для Крюкова. Озеро названо в тексте своим именем. «Флотилия» плывет против течения из Усть -Медведицы. В этом маленьком отрезке текста, еще несколько тиходонских образов.

    (ФК, «Мельком», гл.4, Интеллигенция)

    «И вот мы плывем за реку, в монастырский лес, на зеленые берега мечтательно тихого озера Долгого, где можно и петь во весь голос, и подрывать основы с спокойной уверенностью, что нас никто не прервет в самый оживленный момент нашего собеседования… Над нами поднимаются меловые горы правого берега с своими живописными обрывами, размывами, черными буераками, тощим кустарничком, цепко ползущим вверх, и нависшими камнями. Седые, голые, задумчиво-безмолвные стражи старой, славной реки, хранящие не одну тайну былых времен в своих сырых пещерах… И бирюзовым зеркалом поблескивает тихая, обмелевшая река. Вдали, ниже, в ласковых лучах вечернего солнца сверкает белая баржа с нефтью, недвижная, тяжело легшая на песчаный откос.» (ФК, «Мельком», гл.4)

    Карту в комментарий вставить не могу. Отправлю на почту.

  22. nestoriana
    22.05.2017

    Прекрасно!

Добавить комментарий

Заполните поля или щелкните по значку, чтобы оставить свой комментарий:

Логотип WordPress.com

Для комментария используется ваша учётная запись WordPress.com. Выход / Изменить )

Фотография Twitter

Для комментария используется ваша учётная запись Twitter. Выход / Изменить )

Фотография Facebook

Для комментария используется ваша учётная запись Facebook. Выход / Изменить )

Google+ photo

Для комментария используется ваша учётная запись Google+. Выход / Изменить )

Connecting to %s

Information

This entry was posted on 17.01.2013 by in Тихий Дон, Федор Крюков, Шолохов and tagged .

Навигация

Рубрики

%d такие блоггеры, как: